Жена приходила поздно. Я слышал, как тикают настенные часы, как за стеной у соседей плачет ребенок, как шумит вода в трубах, когда кто-то спускает бачок. В холодильнике стоял суп, который она сварила в воскресенье, — три кастрюли, чтобы хватило до пятницы. Рассольник. Гречневый. Я разогревал, ел перед телевизором, мыл посуду и ложился спать.
Она приходила в двенадцать, в час, однажды в начале третьего. Я не спрашивал. Думал, устала. Думал, отчетность, аврал, начальница приехала. Потом перестал думать.
— Ты где так поздно? — спросил я как-то, просто чтобы спросить. Лежал, смотрел в потолок.
— На работе, — ответила она.
Голос ровный, спокойный. Без вины, без раздражения. Я кивнул в темноту, повернулся к стене и услышал, как она достает из шкафа ночную рубашку. Хлопнула дверца, зашуршал пакет.
— Там в холодильнике котлеты, — сказала она. — Завернуты в фольгу.
Я не ответил.
Мы поженились пять лет назад. Снимали однушку в Марьине, потом получили от ее родителей двушку — мать Кати настояла, чтобы мы переехали к ним. «Зачем платить чужим?» — сказала теща. Я не спорил. Квартира большая, метро рядом, Катя ближе к маме. Я только попросил не вешать на стену сервиз. Тот самый, чешский, с позолотой, который теща берегла сорок лет для «особого случая». Она обиделась, но повесила в зале у себя. Мы жили в бывшей комнате свекра, с тяжелыми шторами и ковром на стене, пахло нафталином и старыми книгами.
Катя работала в отделе продаж, я — в сервисном центре, чинил ноутбуки. Нормальная жизнь. В выходные ездили к ее родителям на дачу, помогали вскопать огород, полоть грядки. Теща вздыхала, что внуков нет. Я молчал. Катя отворачивалась к окну.
Я думал, у нас все нормально.
В тот четверг она пришла в час ночи. Я не спал, лежал и смотрел, как по потолку ползет свет от фар проезжающих машин. Она разделась в прихожей, прошла мимо, и я почувствовал запах. Незнакомый одеколон. Дорогой. Не мой.
— Кать, — сказал я.
Она замерла у двери в ванную. Я слышал ее дыхание.
— Ты сама на работе стираешь вещи?
Молчание. Потом щелкнул выключатель, зажглась люстра. Она стояла в проеме, прислонившись плечом к косяку, и смотрела на меня спокойно, даже устало. Будто я спросил, какой сегодня день недели.
— Нет, — сказала она. — Не стираю.
Я сел на кровати. Ковер под ногами был колючий, старый, с вытертым ворсом. Теща говорила — настоящий, шерстяной, еще из ГДР.
— Ты поэтому поздно приходишь? — спросил я.
— Да.
Я ждал, что она начнет оправдываться, плакать, кричать. Она молчала. Стояла и смотрела, как на чужого человека, который зашел не вовремя.
— Кто? — спросил я.
— Не важно.
— Для меня важно.
Она вздохнула, провела рукой по волосам. Короткая стрижка, раньше были длинные, она их отращивала три года, а в прошлом месяце отрезала. Я не спросил зачем.
— Сережа, мы давно уже не вместе. Ты сам это знаешь.
— Мы вместе. Мы женаты.
— Мы спим в разных постелях. Ты смотришь телевизор, я читаю. В выходные едем к моим родителям копать картошку. Мы не разговариваем. Мы не ссоримся. Мы просто существуем.
Я хотел возразить, но слова не находились. Она была права.
— Я устала, — сказала Катя. — Мне тридцать два года. Я не хочу до пенсии ждать, когда ты заметишь, что я есть.
— Я замечаю.
— Ты перестал спрашивать, почему я задерживаюсь.
Я молчал. Потому что она опять была права.
В ту ночь она легла на диване в зале. Я слышал, как она ворочается, как скрипят старые пружины. Хотел встать, подойти, обнять. Не встал. Лежал и смотрел, как свет фар ползет по потолку снова и снова, и думал: когда? Когда мы перестали быть нужны друг другу?
Утром она ушла рано. Я слышал, как щелкнул замок, как проехал лифт. Встал, прошел на кухню. На столе стояла тарелка, накрытая салфеткой. Блинчики. Тонкие, кружевные, с творогом. Она пекла по воскресеньям, я привык, что они всегда есть. Я взял один, откусил. Холодный. Сладкий.
В выходные я поехал на дачу один. Теща удивилась, выглянула в прихожую, посмотрела на пустое пассажирское сиденье.
— А Катя где?
— Устала, — сказал я. — Отдыхает.
Теща поджала губы, но ничего не сказала. Весь день мы пололи клубнику, чистили дорожки, выносили мусор. Тесть копался в сарае, чинил старую газонокосилку. К вечеру накрыли стол на веранде, теща достала варенье из черной смородины, налила чай.
— Сережа, — сказала она, глядя в кружку. — У Кати кто-—?
Я поперхнулся. Тесть поднял голову, перестал жевать.
— Откуда вы знаете?
— Мать знает. Я ей звонила в пятницу вечером. Она сказала, что в театре. Одна. А я знаю, она театры не любит. И голос был чужой.
Я молчал. Теща смотрела на меня, и в ее глазах было не осуждение. Жалость.
— Ты бы спросил у нее, — тихо сказала она. — Не молчи.
— Я спросил.
— И что?
— Ничего. Сказала, что устала.
Теща вздохнула, убрала чашку. За окном веранды темнело, на соседнем участке залаяла собака, хлопнула калитка. Дачный поселок готовился к ночи.
— У нас с отцом тоже так было, — сказала она. — Молчали десять лет. А потом он ушел. На два года. Вернулся, когда понял, что без меня не может. Но десять лет, Сережа. Не вернуть.
Я смотрел на свои руки. В царапинах, с въевшейся машинной смазкой. Руки, которые чинят чужие ноутбуки, меняют матрицы, паяют контакты. А свою жизнь починить не могут.
Катя вернулась в воскресенье вечером. Я сидел на кухне, смотрел, как закипает чайник. Она вошла, сняла пальто, повесила на плечики. Села напротив.
— Нам надо поговорить, — сказала.
— Да.
— Я уезжаю. Не сегодня, через неделю. Сниму квартиру, заберу вещи. Подадим на официальный развод.
Я смотрел на чайник. Пар уже валил, крышка подпрыгивала.
— Зачем снимать? — спросил я. — Квартира твоя. Я уеду.
Она подняла глаза. Удивленно. Я сам удивился своим словам.
— Куда?
— Найду. Комнату, студию. Не пропаду.
— Сережа…
— Я тебя не держу, — сказал я. — Пять лет держал. Не замечал. Не спрашивал. Теперь хватит.
Я встал, выключил чайник. Налил воды в заварник, заварил свежий чай. Достал две чашки. Ее любимую, с синими цветами. Мою, белую, без рисунка.
— Давай поговорим спокойно, — сказал я. — Квартира твоих родителей, я здесь никто. Доли у меня нет. Вещи я соберу сам, не беспокойся. Кредитов у нас нет, делить нечего.
Катя молчала. Я поставил перед ней чашку.
— Только одно скажи, — попросил я. — Ты его любишь?
Она долго смотрела на чай. Потом подняла глаза.
— Не знаю. Может быть. Но дело не в нем.
— А в ком?
— Во мне. Я хочу чувствовать, что живу. Не существую — живу. Ты понимаешь?
Я кивнул. Потому что вдруг понял.
В среду я отвез вещи к родителям. Мать всплеснула руками, отец крякнул, но ничего не сказали. Комната в двушке на Речном вокзале осталась та же, что в двадцать лет, — старый диван, книжный шкаф с энциклопедиями, письменный стол, за которым я учил физику. Мать постелила свежее белье, пахнущее лавандой. Поставила на тумбочку чашку с чаем.
— Ничего, сынок, — сказала она. — Поживешь пока. А там видно будет.
Я лежал на диване, слушал, как за стеной у соседей играет радио. Старые песни, еще советские. Мать возилась на кухне, гремела кастрюлями. Отец читал газету в кресле.
В пятницу Катя прислала сообщение: «Ты забыл на балконе рассаду. Помидоры. Полить?»
Я смотрел на экран и думал: она помнит, что я каждую весну сажал рассаду для дачи. Помнит, но уходит. И обычное дело.
Я набрал ответ: «Не надо. Я куплю новые».
Через час пришло еще одно: «Спасибо».
Я убрал телефон в карман. За окном темнело, фонари во дворе еще не зажглись. На подоконнике стоял бабушкин фикус, огромный, в кадке. Я перевез его из нашей с Катей квартиры в первый же день. Она не просила оставить. Сказала только: «Забирай. Ты его растил».
Я погладил темный глянцевый лист. Фикус качнулся, будто кивнул.
— Ничего, — сказал я ему. — Приживемся.






