— О, мама опять нас порадовала.
Голос Саши, прозвучавший в прихожей, был до тошноты привычным — смесь усталой иронии и патологического смирения. Он скинул ботинки, прошёл в гостиную и замер. На полированной поверхности их современного, минималистичного комода, где ещё утром стояла одна-единственная фотография в тонкой металлической рамке, теперь теснился уродливый хрустальный парад. Пять массивных ваз разного калибра, гранёных и тяжеловесных, как кулаки пьяного стекольщика, ловили тусклый вечерний свет и отбрасывали на идеально ровную бежевую стену мутные, радужные блики. Рядом с ними, будто почётный караул, сиротливо ютились несколько пожелтевших от времени вязаных салфеток, призванных, видимо, добавить этому натюрморту нотку ветхозаветного уюта.
Ирина, стоявшая у плиты, не обернулась. Она продолжала резать овощи для рагу. Нож в её руке двигался с механической, почти пугающей точностью, его лезвие отбивало по разделочной доске резкий, злой ритм: стук-стук-стук. Этот звук был единственным ответом на Сашино замечание. Он постоял ещё немного, перевёл взгляд с ваз на напряжённую, прямую как струна, спину жены и предпринял ещё одну безнадёжную попытку сгладить углы, растворить надвигающуюся бурю в бытовой суете.
— Тяжёлые, наверное. Она как их дотащила-то одна? Нужно было позвонить, я бы заехал, помог…
Нож замер. Стук-стук-стук оборвался так резко, что возникшая пустота показалась громче самого звука. Ирина медленно положила его на столешницу, вытерла руки о кухонное полотенце и повернулась. Её лицо было спокойным, почти безмятежным, и от этого спокойствия Саше стало по-настоящему не по себе. Он знал этот взгляд. Это было затишье перед извержением, холодная гладь воды над бездонной пропастью. Она обвела глазами комнату, словно впервые видя пыльную фарфоровую балерину на книжной полке, выцветший гобелен с оленями над диваном, потускневшие бронзовые подсвечники на подоконнике — всё то, что методично, неделя за неделей, перекочёвывало в их современную, светлую квартиру из затхлого, пахнущего нафталином мира Антонины Сергеевны. Её взгляд вернулся к мужу.
— Если твоя мать ещё хоть одну вазу к нам притащит, Саш, об голову ей буду их бить! Причём все, по очереди! Меня этот склад антиквариата уже достал!
Она произнесла это ровным, почти безразличным тоном, что пугало гораздо больше, чем самый яростный крик. В её голосе не было истерики, только холодная, дистиллированная ярость. Саша инстинктивно сделал шаг назад, будто её слова были физическим ударом. Он открыл было рот, чтобы выдать привычный, заготовленный набор фраз про «ну это же мама» и «она же от чистого сердца», но Ирина опередила его, чуть склонив голову набок. Её спокойствие начало трещать по швам, уступая место открытому, ледяному презрению.
— Что? Скажешь, это неуважение? Уважение? Саша, уважение — это не превращать квартиру своего взрослого ребёнка в мусорный бак для хлама, с которым жалко расстаться. Уважение — это понимать, что у нас своя жизнь. И свой вкус. И в нём нет места вот этому… — она неопределённо махнула рукой в сторону комода, не удостоив вазы даже взглядом.
Она подошла к нему вплотную, заглядывая прямо в глаза, и он почувствовал, как сжимается под этим прямым, немигающим взглядом.
— Я даю тебе один день. Завтра, когда я вернусь с работы, этого здесь быть не должно. Куда ты это денешь — твои проблемы. Можешь отвезти ей обратно. Можешь выкинуть. Можешь подарить кому-нибудь. Мне всё равно. Но если я увижу здесь хотя бы одну из этих уродливых стекляшек…
Она не договорила. В этом не было нужды. Угроза, не облечённая в слова, висела в воздухе тяжелее, чем все эти хрустальные монстры вместе взятые. Ирина резко развернулась и вернулась к плите, снова взяв в руки нож. Разговор был окончен. Саша остался стоять один посреди комнаты, переводя растерянный взгляд с уродливых ваз на непроницаемую спину жены. Он вдруг с предельной, оглушающей ясностью осознал, что его уютный мирок, построенный на избегании острых углов и тихом саботаже, только что с оглушительным треском разлетелся на куски. И осколки этого мира были мутными и гранёными, как бока этих проклятых ваз.
Ужин они ели в молчании. Не в неловком или напряжённом, а в тяжёлом, вакуумном. Звук вилок, царапающих тарелки, казался оглушительным. Ирина ела с той же сосредоточенностью, с какой резала овощи, глядя в свою тарелку так, будто изучала карту вражеской территории. Саша же ковырял рагу, почти не чувствуя вкуса. Еда казалась ватной, безвкусной. Он то и дело бросал косые взгляды на комод, где гранёные бока ваз улавливали свет от люстры, превращая его в уродливые, назойливые звёздочки, пляшущие по стенам и потолку. Они были не просто вещами. Они стали центром комнаты, источником напряжения, молчаливыми свидетелями его провала.
После ужина Ирина, так же молча, убрала посуду в посудомойку, запустила её и, не глядя на мужа, ушла в спальню. Дверь не хлопнула. Она закрылась мягко, с тихим щелчком, который прозвучал окончательнее любого скандала. Он остался один на один с хрустальными идолами. Политика избегания больше не работала. Нужно было что-то делать, и делать сейчас.
Саша достал телефон. Руки были влажными и холодными. Он понимал, что звонок матери — это как идти по минному полю. Любое неверно подобранное слово, любая не та интонация могли привести к взрыву. Он нашёл в контактах «Мама» и нажал на вызов, предварительно пройдя на кухню и плотно прикрыв за собой дверь.
— Да, сынок, — голос Антонины Сергеевны был бодрым и довольным. Она явно наслаждалась ролью щедрой дарительницы.
— Привет, мам. Как дела? — начал он самой бездарной из возможных фраз.
— Всё хорошо, Сашенька. Отдыхаю. Ты звонишь поблагодарить? Я так и знала, что вам понравится. Хрусталь-то чешский, настоящий. Такого сейчас не делают. Не то что эти ваши стекляшки современные, без души.
Саша зажмурился. Она уже выстроила неприступную стену из «настоящего», «душевного» и «не то что ваше». Пробиться через неё дипломатией было невозможно.
— Да, мам, спасибо, конечно… Они очень… монументальные, — он споткнулся на последнем слове, подбирая самый нейтральный эпитет. — Только я вот о чём хотел поговорить. У нас, понимаешь, места не так много…
В трубке на мгновение повисла пауза. Затем голос Антонины Сергеевны изменился. Бодрая благожелательность испарилась, уступив место холодным, стальным ноткам, которые Саша знал с детства.
— Места? Что значит «места»? Я что, вам рояль привезла? Пять вазочек на комод не поместились? Или это не твои слова, Сашенька? Это Ира тебе напела?
Он ожидал этого, но всё равно почувствовал, как по спине пробежал холодок. Мать безошибочно нанесла удар в самое уязвимое место — в его неспособность противостоять ей напрямую, прикрываясь женой.
— Да нет, при чём тут Ира… Я сам вижу. У нас же стиль другой, всё такое… простое. А они… ну, выделяются.
— Выделяются? — ядовито переспросила она. — Конечно, выделяются. Красота всегда выделяется на фоне серости. Я думала, моя забота вам приятна будет. Я же не для себя стараюсь, для вас. Чтобы в доме было богато, красиво. Чтобы люди зашли и видели — здесь семья живёт, с традициями, а не ночлежка для отребья.
Каждое её слово было маленькой, отравленной стрелой. «Забота», «для вас», «традиции». Он был загнан в угол. Любая дальнейшая попытка объяснить ситуацию будет воспринята как чёрная неблагодарность и предательство семейных ценностей в её понимании. Он уже проиграл.
— Мам, я не это имел в виду, — пробормотал он, чувствуя себя жалким и беспомощным.
— А что ты имел в виду, сынок? — её голос снова смягчился, но это было вкрадчивое, удушающее милосердие палача. — Ну раз они вам так мешают, так и скажи. Скажи: «Мама, забери свой хлам, он портит наш дизайнерский интерьер». Я приеду. Заберу. Мне не сложно. Только ты мне это в глаза скажи.
Это был контрольный выстрел. Он представил себе эту сцену: он, мямлящий что-то про стиль, и мать, смотрящая на него с укоризной вселенского масштаба. Нет. На это он был неспособен.
— Ладно, мам. Проехали. Всё нормально. Просто устал сегодня. Спасибо ещё раз. Пока.
Он сбросил вызов и несколько секунд стоял, прислонившись лбом к холодному кухонному шкафчику. Он не решил проблему. Он её усугубил. Теперь к ультиматуму Ирины добавилось ещё и оскорблённое достоинство матери, которая теперь точно знала, кто «виноват». Он вышел из кухни и увидел Ирину. Она стояла в дверях спальни, скрестив руки на груди. Она всё слышала.
— Ну что? — спросила она тихо.
— Я поговорю с ней ещё раз. Завтра. Найду нужные слова, — соврал он, и ложь эта была жалкой и очевидной.
Ирина медленно покачала головой. На её лице не было гнева. Только безмерная, ледяная усталость.
— Дело ведь не в вазах, Саша. И никогда в них не было. Дело в том, что ты не можешь сказать ей «нет». Никогда не мог. И это значит, что ты всегда будешь говорить «нет» мне. Ты просто не на моей стороне. Ты даже не на своей. Ты всегда на её.
Следующий день тянулся для Саши, как вязкая, мутная резина. Он провёл его в состоянии странного паралича. Утром, пока Ирина была в душе, он несколько раз подходил к комоду, смотрел на вазы, будто ожидая, что они сами растворятся в воздухе. Он даже приподнял одну — самую приземистую и пузатую — и ощутил её неприятную, холодную тяжесть. Мысль о том, чтобы упаковать их и отвезти матери, вызывала приступ тошноты. Он живо представлял её лицо, поджатые губы, скорбный взгляд, который она умела применять с хирургической точностью, вскрывая в нём застарелый комплекс вины. Он не мог.
К обеду он решил, что просто выбросит их. Тихо, без свидетелей. Снесёт на помойку и дело с концом. Но, представив, как эти гранёные бока сверкнут из мусорного контейнера, он почувствовал себя вандалом, предателем, уничтожающим «память» и «традиции». Что, если кто-то из соседей увидит? Что, если сама мать случайно пойдёт мимо и заметит знакомый хрусталь? Эта мысль была ещё страшнее, чем её укоризненный взгляд. И он снова отступил. Так прошёл день — в метаниях между двумя страхами, в бесплодных попытках придумать третий, безболезненный путь, которого не существовало. Он не сделал ничего. Просто ждал, бессознательно надеясь на чудо.
Когда ключ в замке повернулся, Саша вздрогнул, как от удара тока. Ирина вошла в квартиру. Она молча сняла пальто, повесила его в шкаф, разулась. Она не спешила, её движения были размеренными, почти ритуальными. Она не посмотрела на него. Её взгляд был устремлён вглубь комнаты, туда, где на комоде, как пять уродливых надгробий его безволию, продолжали стоять вазы. Она прошла мимо него, остановилась напротив комода, скрестив руки на груди. В комнате было так тихо, что Саша слышал гудение холодильника на кухне и собственное прерывистое дыхание.
Она постояла так с минуту, не отрывая взгляда от хрустального убожества. Затем медленно повернула голову и посмотрела на него. В её глазах не было ни гнева, ни разочарования. Там была пустота.
— И?
Это единственное слово, произнесённое тихо, почти шёпотом, ударило по нему сильнее, чем любая истерика. У него не было ответа.
— Я… Я хотел позвонить, — начал лепетать он, чувствуя, как краска стыда заливает ему лицо. — Собирался днём заехать… Но на работе завал, потом пробки…
Ирина даже не стала его дослушивать. Она смотрела на него так, как смотрят на что-то безнадёжно сломанное, что уже нет смысла чинить.
— Ты ничего не сделал, Саша.
Это была не констатация. Это был приговор.
И в этот самый момент, когда напряжение в комнате, казалось, вот-вот заставит воздух звенеть, в дверь позвонили. Короткий, настойчивый звонок прорезал тишину, как скальпель. Саша вздрогнул, а Ирина даже не шелохнулась. Она знала. Она всё знала.
Саша поплёлся открывать. На пороге стояла Антонина Сергеевна. Она сияла. В её руках было нечто громоздкое, замотанное в старое одеяло.
— А вот и я! Сюрприз! — провозгласила она, вплывая в прихожую и даже не пытаясь скрыть своего триумфа. — Сашенька, помоги, а то тяжело. Я вам тут такую вещь нашла! Память!
Она прошествовала в комнату, и Саша, как заведённый автомат, последовал за ней. Антонина Сергеевна сдёрнула одеяло, и их взору предстал старый торшер на позеленевшей от времени латунной ноге, увенчанный пыльным абажуром с выцветшей бахромой. Она водрузила его посреди комнаты, с гордостью оглядывая своё творение.
— Ирочка, здравствуй! Смотри, какую красоту вам принесла! В угол поставите, будет так уютно вечерами…
Она говорила, не замечая или делая вид, что не замечает мёртвой тишины. Наконец она осеклась, наткнувшись на неподвижный взгляд Ирины.
— Что-то случилось? Почему у вас лица такие?
— Здравствуйте, Антонина Сергеевна, — голос Ирины был ровным и спокойным. Она сделала шаг вперёд, вставая между свекровью и мужем. — Поставьте это, пожалуйста, у двери. И вазы свои захватите, когда уходить будете.
Антонина Сергеевна замерла. Улыбка сползла с её лица.
— Ира? Что это за тон? Ты не рада? Это же подарок!
— Это не подарки, — так же спокойно продолжила Ирина, глядя свекрови прямо в глаза. — Это вещи, от которых вы избавляетесь, потому что вам их жалко выкинуть. Вы просто переносите свой хлам из одной квартиры в другую.
Саша почувствовал, как у него леденеют руки. Это происходило. Лобовое столкновение, которого он боялся всю свою жизнь.
— Да как ты… — начала было Антонина Сергеевна, но тут же сменила тактику, повернувшись к сыну. — Сашенька, ты слышишь, что она говорит? Она оскорбляет твою мать! Она называет мои подарки хламом!
— Ира! Мама! Ну хватит, пожалуйста! Давайте успокоимся! — пискнул Саша, его голос потонул в наэлектризованном воздухе.
Но Ирина его не слышала. Она полностью игнорировала его присутствие. Она смотрела только на свекровь.
— Я не оскорбляю. Я называю вещи своими именами. Наш дом — не ваш чулан. И этому нужно положить конец. Прямо сейчас.
Слова Ирины повисли в воздухе, как дым от выстрела. Они были не громкими, но обладали весом и плотностью камня. Антонина Сергеевна на мгновение потеряла дар речи. Её лицо, только что сиявшее самодовольством, превратилось в застывшую маску обиды и недоумения. Она сделала то, что делала всегда в критической ситуации — развернулась к своему главному ресурсу, своему безотказному оружию.
— Саша, ты позволишь ей так со мной разговаривать? Ты позволишь ей выгонять твою мать?
Саша открыл рот. Он хотел что-то сказать, что-то примиряющее, что-то, что могло бы отмотать время на пять минут назад, когда ещё оставалась иллюзия контроля. Но из горла вырвался лишь тихий, сиплый звук, похожий на скрип несмазанной петли. Он посмотрел на жену, на её спокойное, непроницаемое лицо, потом на мать, чьи глаза уже начинали наливаться праведным гневом. Он был точкой, в которой сошлись два ледника, и его просто раздавливало.
Но Ирина больше не ждала его ответа. Она, казалось, вообще забыла о его существовании. Разговор был окончен. Начались действия. Она молча развернулась и ушла на кухню. Было слышно, как она открыла ящик под раковиной и раздался характерный сухой шелест — она отрывала от рулона большие, плотные мусорные мешки. Этот бытовой, будничный звук в наступившей тишине прозвучал зловеще, как подготовка к хирургической операции без наркоза.
Она вернулась в комнату с тремя чёрными мешками. Антонина Сергеевна и Саша смотрели на неё, как на привидение. Ирина подошла к комоду, взяла одну из уродливых вязаных салфеток, небрежно обернула ею самую массивную вазу и без малейшего колебания опустила в мешок. Раздался глухой, тяжёлый стук.
— Что ты делаешь? — голос Антонины Сергеевны сорвался на визг. — Перестань сейчас же! Это же память! Это хрусталь!
Ирина не ответила. Она взяла вторую вазу, третью, четвёртую, пятую. Каждую она опускала в мешок, который наполнялся с глухим, удручающим стуком. Она действовала без злости, без ненависти. Её движения были выверенными и точными, как у рабочего на конвейере, выполняющего давно опостылевшую, но необходимую работу.
— Ира, прекрати. Пожалуйста, давай поговорим, — голос Саши был жалкой мольбой.
Она подняла на него глаза, и в её взгляде не было ничего, кроме холодной отстранённости.
— Мы уже поговорили, Саша. Вчера.
Закончив с вазами, она завязала первый мешок и отставила его в сторону. Затем раскрыла второй. Её взгляд скользнул по комнате. Она подошла к книжной полке, сняла пыльную фарфоровую балерину и отправила её в черноту мешка. Затем с подоконника туда же полетели потускневшие бронзовые подсвечники. Антонина Сергеевна ахнула и прижала руки к груди.
— Мои подсвечники… Бабушкины… Ты… ты…
Но Ирина уже направлялась к дивану. Она решительно подцепила пальцами край выцветшего гобелена с оленями и с силой дёрнула. Гвоздики, на которых он держался, с тихим треском выскочили из стены, оставив на обоях несколько крошечных дырочек и бледный прямоугольник невыгоревшей краски. Она скомкала пыльную ткань и затолкала её в мешок.
— Это безумие! Ты сошла с ума! — кричала Антонина Сергеевна, но её слова были просто шумом, фоном для методичных действий невестки.
Ирина завязала второй мешок. Затем она подошла к торшеру, который так и остался стоять посреди комнаты. Она не пыталась его разобрать. Она просто взяла его за латунную ногу, наклонила и, как мёртвое дерево, запихнула в третий, самый большой мешок, так что пыльный абажур уродливо торчал наружу.
Закончив, она, не прилагая видимых усилий, подтащила все три мешка к входной двери. Чёрный пакет с шуршанием проскрёб по ламинату. Саша и Антонина Сергеевна стояли, как окаменевшие, наблюдая за этой холодной казнью их прошлого. Ирина открыла входную дверь. Она выставила все три мешка на лестничную клетку, рядом с дверью лифта. Затем она повернулась. Она не посмотрела ни на мужа, ни на его мать. Её взгляд скользнул сквозь них, как будто они были предметами мебели, частью интерьера, который её больше не интересует.
Она шагнула обратно в квартиру, взялась за ручку двери и медленно закрыла её. Не хлопнула. Просто закрыла. Раздался тихий, отчётливый щелчок замка.
Саша и Антонина Сергеевна остались стоять в подъезде. Рядом с ними возвышалась уродливая чёрная гора — всё то, что она называла «заботой», а Ирина — «хламом». Дверь квартиры, которая ещё минуту назад была их общей территорией, теперь была заперта. И они оба понимали, что заперта она не только на ключ…