– Ты должна уехать и уступить мне свой дом, – заявила свекровь, словно погоду на завтра предсказывала.
Я замерла с чашкой в руке, так и не донеся ее до губ. Пар от чая щекотал ноздри, а слова Веры Павловны обжигали хлеще кипятка. Я посмотрела на нее – сидит на табуретке, как наседка, только вместо цыплят – тяжелый взгляд исподлобья. Вроде и лицо знакомое, родное почти, а будто чужая женщина передо мной.
– Вера Павловна, вы… вы это серьезно сейчас? – только и смогла выдавить, чувствуя, как внутри поднимается волна возмущения и… страха?
– А что тут несерьезного? – она даже бровью не повела. – Я старая, больная. Мне нужен покой и уход. А где мне еще жить, как не здесь? Сын мой покойный, Андрей, – тут она вздохнула так картинно, будто на похоронах репетирует, – всегда бы меня приютил. А ты… ты же его жена. Значит, должна продолжить его дело.
Я поставила чашку на стол, чуть не грохнув. Руки затряслись. «Его дело»… Андрея нет уже пять лет. Пять лет я одна тяну и детей, и дом, и работу. Пять лет живу с болью в сердце и тихой надеждой на лучшее. И вот, на тебе – «дело» продолжать. Только дело это – меня из собственного дома выставить.
– Вера Павловна, этот дом – мой, – стараясь говорить спокойно, сказала я. – Он был куплен до нашего с Андреем брака. Это… это мое наследство от бабушки.
– Ну и что? – она махнула рукой, словно отмахивалась от назойливой мухи. – Бумажки… Да разве ж в бумажках дело? Мы ж семья были, семья! А в семье все общее должно быть. Тем более, ты молодая еще, заработаешь себе где-нибудь угол. А мне… мне куда? На улицу, что ли, помирать?
Слова ее били наотмашь, как пощечины. «Семья»… Когда Андрей был жив, да, мы были семьей. Но и тогда этот дом был моим, моей крепостью, моим убежищем. Андрей это всегда понимал и уважал. А Вера Павловна… Вера Павловна всегда смотрела на меня свысока. Не ровня, мол, я ее сыночку. Не из их круга. Только вот сыночек ее меня любил, и детей наших любил. А она… она всегда была где-то в стороне, со своими советами и недовольством.
– Вера Павловна, вы же знаете, что у меня дети, – сказала я, стараясь удержать голос от дрожи. – Куда я с ними поеду? У нас тут школа, друзья… Да и… это наш дом.
– Дети… – протянула она с презрением. – Дети вырастут и уедут. А я… я останусь. Одна. В четырех стенах. Ты что, хочешь, чтобы я тут в одиночестве помирала? Неужели тебе меня не жалко?
Жалко… Конечно, жалко. Человека всегда жалко, особенно старого и больного. Но жалость – это одно, а вот выгонять меня с детьми на улицу – совсем другое. И почему-то, глядя на ее напускные страдания, жалости я не чувствовала. Только горькую обиду и какое-то глухое раздражение.
– Вера Павловна, я готова вам помогать, – сказала я, собравшись с духом. – Я буду приезжать, помогать по хозяйству, лекарства покупать… Но дом… дом я отдать не могу. Мне некуда ехать.
Она посмотрела на меня так, будто я плюнула ей в лицо. В глазах – обида, злость и… что-то еще, неуловимое, но неприятное.
– Ах, помогать! – выплюнула она. – Мне твоя помощь нужна, как прошлогодний снег! Мне дом нужен! Чтобы я тут хозяйкой была, чтобы чувствовала себя… нужной! А ты… ты меня просто выпихиваешь, как старую кошку!
– Вера Павловна, ну что вы такое говорите! – я не выдержала и повысила голос. – Я вас не выпихиваю! Я просто… не могу отдать вам дом. Это все, что у меня есть.
– А у меня что есть? – всхлипнула она, и тут я заметила, что глаза ее наполнились слезами. Настоящими, не притворными. И вот тут-то меня и кольнуло. Жалость, все-таки. Жалость и… какая-то усталость. От всего этого. От постоянной борьбы за выживание, от одиночества, от давления свекрови.
– Вера Павловна, – уже тише сказала я, – давайте… давайте спокойно поговорим. Может, есть какой-то другой выход? Может, мы сможем… что-то придумать?
Она молчала, утирая слезы кончиком платка. Я села напротив нее, на стул, и ждала. В доме повисла тяжелая тишина, нарушаемая только тиканьем часов на стене. Тикали часы, отсчитывая секунды, минуты, часы… Моей жизни? Жизни моих детей? Жизни этого дома?
Наконец, Вера Павловна подняла на меня заплаканные глаза. В них уже не было злости. Только усталость и… какая-то безысходность.
– Я… я просто устала, Юля, – прошептала она. – Устала быть одна. Устала болеть. Устала… бояться. Бояться, что никому не нужна.
И тут я вдруг увидела ее другой. Не властную свекровь, требующую себе дом. А просто старую, одинокую женщину, испуганную старостью и одиночеством. И мне стало… по-настоящему жалко ее. Не той дежурной жалостью, которую я испытывала раньше. А какой-то глубокой, человеческой жалостью.
– Я понимаю, Вера Павловна, – сказала я, протянув руку и накрыв ее ладонь своей. Ее рука была холодной и костлявой. – Я понимаю, как вам тяжело. Но… дом – это мой дом. И дом моих детей. Я не могу его отдать. Но я обещаю, что мы что-нибудь придумаем. Мы обязательно что-нибудь придумаем.
Она посмотрела на меня, и в ее глазах мелькнула искорка надежды. Или мне показалось?
– Правда? – тихо спросила она.
– Правда, – кивнула я. – Мы найдем выход. Вместе.
И в этот момент, глядя в ее усталые глаза, я поняла, что выход действительно нужно искать. Не только для нее, но и для себя. Для нас обеих. Потому что жизнь – штука сложная и непредсказуемая. И иногда, чтобы выжить, нужно не только бороться за свое, но и уметь понять и простить другого. Даже если этот другой – твоя свекровь, которая только что потребовала отдать ей твой дом.
– Может, чайку еще нальем? – предложила я, стараясь разрядить напряжение. – С вареньем малиновым?
Вера Павловна слабо улыбнулась. И эта улыбка была для меня дороже любого дома на свете. Потому что за ней стояла надежда. Надежда на то, что мы сможем найти общий язык. Надежда на то, что даже после всего сказанного и пережитого, мы все еще можем быть… семьей. Пусть и не такой, как раньше. Но семьей.
Я встала, налила еще чаю в обе чашки, и поставила на стол вазочку с малиновым вареньем. Солнце заглядывало в окно, освещая комнату теплым, ласковым светом. И в этом свете, рядом с Верой Павловной, я почувствовала, что не все еще потеряно. Что жизнь продолжается. И что даже в самой трудной ситуации всегда есть место для надежды и… для малинового варенья.
Вечер мы провели за разговорами. Непростыми, откровенными. Вера Павловна рассказывала о своей жизни, о детстве Андрея, о том, как ей тяжело одной. Я слушала и старалась понять ее. Услышать за ее словами не только требование дома, но и крик о помощи, о внимании, о любви.
Мы не пришли к какому-то быстрому решению. Но мы начали говорить. И это было главное. Главное – начать диалог. Найти точки соприкосновения. Понять, что мы обе – женщины, пережившие потерю, одиночество, страх. И что, возможно, вместе нам будет легче справиться с этими трудностями.
Когда Вера Павловна засобиралась домой, я предложила ей остаться на ночь. Она отказалась, но в глазах ее было тепло.
– Я подумаю, Юля, – сказала она на прощание. – Подумаю над твоими словами. И ты тоже подумай… Может, и правда, что-то придумаем.
Я проводила ее до калитки и долго смотрела ей вслед. Потом вернулась в дом, усталая, но с каким-то новым, незнакомым чувством внутри. Чувством… надежды? Или просто облегчения? Не знаю. Но что-то изменилось. Что-то сдвинулось с мертвой точки.
Дети уже спали. В доме было тихо и спокойно. Только тикали часы на стене, отсчитывая время. Время, которое, возможно, принесет перемены. Перемены к лучшему. Для нас всех. Для меня, для детей, и даже для Веры Павловны. Которая, несмотря ни на что, оставалась частью нашей семьи. И, наверное, нуждалась в нас не меньше, чем мы в ней.
Я выключила свет и пошла к себе в спальню. Завтра будет новый день. И нужно будет думать, как жить дальше. Как найти компромисс. Как сохранить свой дом. И как помочь Вере Павловне. Все сразу. И все – по-человечески. По-семейному. Как бы сложно это ни было. Как бы страшно ни казалось. Потому что, в конце концов, семья – это самое главное. Даже если семья эта – такая непростая и запутанная, как наша.