Кухня — это место, где умирают мечты. Именно так думал Геннадий Афанасьевич, разглядывая трещину на потолке, которая за пятьдесят лет совместной жизни с Ниной Петровной стала такой же привычной, как и её вечернее бурчание о том, что соседка Вера Михайловна опять купила новую занавеску.
— Ты меня вообще слушаешь? — Нина Петровна поставила перед ним тарелку с овсянкой, той самой, что он ненавидел всю свою жизнь, но ел каждое утро, потому что «полезно для сердца, Геночка».
Геннадий Афанасьевич вздохнул. Седина давно покрыла его виски, морщины избороздили лицо, как русло пересохшей реки, а душа… душа всё ещё рвалась куда-то. Туда, где не пахнет валерьянкой и куда не долетают сериалы про врачей, которые его жена смотрела с религиозным фанатизмом каждый вечер.
— Слушаю, Нина, — ответил он, размешивая овсянку. — Про занавески, про Веру Михайловну, про её зятя-алкоголика…
— Ты всегда так, — Нина фыркнула, поджимая тонкие губы. — Отмахиваешься. А ведь я для кого стараюсь? Для тебя же! Кому нужны эти новости? Тебе! Чтобы жизнь кипела — чтобы быть в курсе событий!
«Какая это жизнь?» — горько усмехнулся про себя Геннадий, глядя на жену.
«Жизнь — это когда по венам течёт не лекарство, а кровь с адреналином. Когда вечером вспоминаешь день и улыбаешься. Это когда не знаешь, где встретишь закат — может, на берегу моря, которого никогда не видел, а может, у подножия гор, чьи вершины касаются облаков…»
Он посмотрел на календарь, где крестиками были отмечены дни визитов к врачу. На холодильник с магнитиками из Анапы и Геленджика — единственных мест, где они бывали всей семьёй.
«А у нас… — тоскливо подумал он. — У нас дни, как близнецы — не отличишь один от другого. Завтра будет точно таким же, как вчера. Та же овсянка. Тот же сериал. Те же разговоры о болячках и ценах…»
Он вдруг ясно понял: они не живут, а доживают. Не идут, а плетутся к погосту, останавливаясь только чтобы проглотить очередную таблетку. И самое страшное — Нина этого даже не замечает. Она как будто смирилась, приняла эту медленную, беззвучную смерть заживо, этот длинный коридор в никуда с остановками у кабинетов врачей.Вместо этого он сказал:
— Я хочу увидеть Париж.
Ложка Нины Петровны замерла на полпути ко рту. Она моргнула, словно не расслышала.
— Что ты сказал?
— Париж. И Рим. И прокатиться по Америке, — Геннадий отодвинул тарелку. — Мне семьдесят два, Нина. СЕМЬДЕСЯТ ДВА! Если не сейчас, то когда?
Нина отложила ложку и посмотрела на мужа, как смотрят на заболевшего человека — с тревогой и лёгким раздражением.
— Тебе Серафим Палыч что-то наговорил, да? Опять напились на лавочке с домино, и он начал про свою молодость травить байки?
— При чём тут Серафим?! — Геннадий бросил ложку в тарелку. — Я о своей жизни говорю! О СВОЕЙ! Я всегда хотел путешествовать, всегда! А вместо этого — работа-дом-дача, работа-дом-дача. А теперь вообще дом-дача-дом- дача. Как белка в колесе. И ради чего? Чтобы теперь сидеть в этой квартире и… и ждать смерти?
Последнее он произнёс тише, почти шёпотом, но для Нины Петровны это прозвучало громче выстрела.
— Как ты можешь так говорить? — её голос задрожал. — У нас дети, внуки…
— Которые приходят раз в месяц. По графику. Как в поликлинику.
— У нас друзья!
— Такие же старики, как мы, которые только и говорят что о болячках и ценах в аптеке.
Нина Петровна поджала губы так сильно, что они превратились в тонкую нитку.
— И что ты предлагаешь? Бросить всё и… и куда? Куда ты собрался?
Геннадий встал, неожиданно ощущая прилив сил. Да, вот так, именно это он и предлагал! Бросить всё!
— Поехали со мной, Нина! — он протянул к ней руки. — Представь: Эйфелева башня, Колизей, Гранд-Каньон! Мир огромен, а мы видели только Анапу и Лазаревское!
Она смотрела на него, как на сумасшедшего. В её глазах застыл страх.
— Куда я поеду?! — всплеснула она руками, как делала всегда, когда была по-настоящему возмущена. — У меня тут подружки мои, внучатки, дачка! Помидоры-то кто будет поливать, а? А мои посиделки с Клавкой Семёновной по вторникам? Мы ж пятнадцать лет уже сериалы вместе смотрим! А хор ветеранов по четвергам? Я, между прочим, запевала там! И вот всё это — коту под хвост?
Она уперла руки в бока, и стала похожа на чайник, который вот-вот закипит:
— Тьфу, старый! Тут пенсию нашу нищенскую считаешь-пересчитываешь, чтоб на лекарства хватило, а он — в Париж! Да там рубль выкинуть — как здесь сотню! Ты хоть цены знаешь? А сердце твоё? Забыл, как в Анапе тебя еле откачали? А там хоть врачи по-русски понимают! А в ихнем Париже что? Кто тебя спасать будет? «Месье, не помирайте»?
Геннадий опустил руки, будто вмиг постарел ещё на десять лет. Сердце защемило, но не от болезни — от горечи. По молодости думал — старость будет мудрее, спокойнее. А оказалось — те же страхи, только с морщинами.
«Стена, — подумал он. — Стоит перед тобой человек полвека, а понять его не можешь. Как будто на разных языках говорим…»
Память, как назло, подкинула картинку из далёкого 1975-го. Тогда, по весне, ему предложили работу в Норильске — втрое больше денег, через пять лет можно было квартиру получить вне очереди. Весь вечер рисовал перед Ниной радужные перспективы — дом отдельный, машина, может, даже «Жигули», не «Запорожец».
А она сидела на кухне и только качала головой: «Не поеду я, Гена, хоть ты тресни. Климат там страшный, ребёнок маленький, мама больная…» Всё нашла, за что зацепиться. И ведь не сломал, не уговорил. Остался. Не смог без неё. А теперь вот…
Сколько вечеров просижено за этим столом? Сколько планов построено и разрушено? И опять тот же взгляд, как у кошки, которую пытаются в переноску запихнуть. А ведь он не о смерти ей толкует — о жизни!
— Я серьёзно, Нина, — тихо сказал он. — Я больше так не могу, понимаешь? Не хочу. Мне нужно… жить. Пока не поздно. Потому как чую — скоро будет поздно, Нинуш.
Теперь они почти не разговаривали. Геннадий уходил с утра — сначала в скверик к доминошникам, потом в библиотеку, где листал старые журналы с цветными фотографиями заграничных городов. Нина демонстративно щёлкала спицами и вздыхала при каждом его появлении. По ночам оба ворочались, делая вид, что спят.
В их квартире, похожей на шкатулку с потускневшими воспоминаниями, даже воздух стал другим. Пахло несказанным, недоспоренным.
Разговор о путешествиях повторялся ещё несколько раз — сначала как робкое предложение, потом настойчивее, резче.
Наконец, в один из вечеров, когда они сидели перед телевизором, Геннадий решился сказать то, что вызрело в нём окончательно.
— Я, это… решение принял, — сказал Геннадий в субботу вечером, прокашлявшись, будто собирался произнести тост.
Они сидели перед телевизором. На экране беззвучно суетились люди в белых халатах — очередная серия сериала, которую Нина смотрела с таким упоением, будто лично знала всех персонажей.
— Ниночка, давай разведёмся, а? По-хорошему.
Спицы в руках Нины замерли. Она вязала беспощадно розовые носки для младшего внука – Илюшки. Очки сползли на кончик носа, и она посмотрела поверх них так, будто муж предложил сигануть с балкона.
— Чегой-то ты сказал? Уши мои старые не расслышали, видать.
— Ну ты чего, глухая что ли?! — повысил голос Геннадий. — Раз-ве-дём-ся. Имущество поделим, и я… того… в путешествия двину. Мир посмотрю, наконец.
Нина медленно отложила вязание, сняла очки и протёрла их кончиком платка, который всегда был заправлен в рукав кофты. Руки её, испещрённые венами и пигментными пятнами, слегка подрагивали.
— Тьфу ты, окаянный! — всплеснула она руками. — Допетрил на старости лет до такого! Ты, Геннадий Афанасьич, совсем из ума выжил? Семьдесят два годочка стукнуло, а туда же — разводиться! С женой, с которой полвека прожил! Что детей вырастили, что я тебя после инфаркта твоего выхаживала, как дитё малое?
Голос её задребезжал – не от горя, а от такого возмущения, что даже кот Барсик, дремавший на кресле, приоткрыл один глаз.
— Ты вот мне скажи, старый, — она встала, подбоченившись, отчего стала похожа на воробья, распушившего перья, — это Серафим тебе опять мозги запудрил? Или домино это ваше окаянное?
— Ой, да хватит тебе, причём тут Серафим! — Геннадий вскочил с дивана, и что-то хрустнуло в колене. — Серафим-шмерафим… Это я сам! САМ решил, понимаешь? Потому как жить охота. ПО-ЖИТЬ! А не лежать на диване и ждать, пока костлявая придёт!
— И куда ж ты пойдёшь, турист-богатырь? — Нина всплеснула руками. — К кому? На какие шиши? Может, к Зинке-разведёнке из третьего подъезда? Она, гляжу, всё глазами тебя ест на лавочке. Может, с ней в Турцию-то сгонять хочешь?
— Да при чём тут Зинка?! — Геннадий побагровел. — Я о своей жизни говорю! О своей! Надоело… надоело всё! Одно и то же, изо дня в день. Завтрак-обед-ужин, таблетки-сериалы-давление… Тьфу!
— И что ж тебе, значит, надоело? — голос Нины стал тихим, как перед грозой. — Я, что ли, надоела? Ты это сказать хочешь, Гена?
Она произнесла его имя так, как в молодости, когда сердилась по-настоящему.
— Нина, я не то имел… — начал он, но она перебила.
— Нет уж, договаривай. Раз начал. Постель моя тебе надоела? Борщи мои? Или то, что я храплю, когда на правом боку лежу?
— Да не в тебе дело, Нин! — он вдруг почувствовал себя беспомощным, как тогда, в 83-м, когда она слегла с воспалением лёгких, а он не знал, как суп детям сварить. — Я… я хочу мир увидеть. Хоть одним глазком. Пока второй не закрылся навсегда.
Нина смотрела на него долго, и что-то странное происходило с её лицом. Все морщинки, казалось, стали глубже, а глаза темнее.
— И ради этого… ты хочешь перечеркнуть полвека? — спросила она тихо.
— Я не перечёркиваю! — он развёл руками. — Просто предлагаю… развестись. По-честному. Без обид.
— Без обид?! — она криво усмехнулась, и в этой усмешке было что-то такое, от чего Геннадию стало не по себе. — Что ж… Значится, так…
Она опустилась на стул, выпрямила спину, как делала всегда перед серьёзным разговором, и произнесла голосом, который Геннадий не слышал от неё никогда:
— Если я уйду, то вместе с квартирой, ясно? И не вздумай потом проситься обратно. — Свободы захотел? Ну так живи свободным, но без моей квартиры.
Геннадий моргнул. В горле пересохло.
— Чегой-то я не понял?
— А тут и понимать нечего, — отчеканила Нина, беря спицы и продолжая вязать, словно не о жизни говорила, а о погоде. — Квартира-то моя. Мамина, значится. Ты здесь просто прописан, не забыл? А нашу-то прежнюю мы продали – детям помогли. И что с тебя взять-то? Дачу в Кукуево? Так там даже забор шатается. Ну, телевизор ещё. Холодильник, который ты, старый, выбирал. Он, пожалуй, твой будет. Забирай на здоровьице!
Нина говорила, не поднимая глаз, а пальцы её ловко управлялись со спицами, словно эти руки жили отдельно от тела.
У Геннадия земля поплыла из-под ног. Да, конечно, квартира… Как он мог забыть? Двушка, доставшаяся Нине от матери. Он тогда ещё ругался, что маленькая, что тесно, что на куличках от его работы…
— Так это что… мы столько лет душа в душу — семья, а ты меня доли в квартире решила лишить ?! — выдавил он, и голос дал петуха, как в юности.
— А ты как думал, Геночка? — Нина отложила вязание и посмотрела на него в упор. — Ты ж небось прикидывал уже — продадим квартирку, деньги поделим, и ты с чемоданчиком по миру? Так вот, запомни, моя это квартира, мамина. По документам, по закону. Ты тут только прописан.
Она достала с полки коробку, открыла её и вытащила зелёную папку.
— Вот, полюбуйся. Свидетельство на право собственности. На моё имя, между прочим. Я когда маму хоронила, все документы оформила как положено.
Она положила папку на стол перед ним.
— Так что если разводиться надумал — квартира при мне останется. Ни копейки с неё не получишь. Только свою пенсию — и с ней хоть на Северный полюс катись.
— Ниночка, я же… мы же семья, — голос его стал жалким.
— Были семьёй, — отрезала она, и впервые за весь разговор голос её дрогнул. — Пока ты не надумал всё похерить.
Она вдруг глянула на него так, что у Геннадия сердце ухнуло в пятки.
— Ты свободы захотел, касатик? Будет тебе свобода. Только помни – свобода нынче без квартиры бывает. И без меня.
Ночью Геннадий не спал. Лежал на диване в гостиной — после их разговора он не мог находиться с Ниной в одной комнате — и смотрел, как лунный свет ползёт по стене. Пятьдесят лет они спали в одной постели. Пятьдесят лет он засыпал под тихое сопение жены.
А теперь что? Куда он пойдёт? У него пенсия, да, но не такая большая, чтобы снимать квартиру и путешествовать. Серафим Палыч рассказывал, что его внук ездил в Европу — так одна неделя обошлась в сумму, равную трём пенсиям Геннадия.
Он-то думал, что всё будет по справедливости — как всегда у них было. За полвека они через многое прошли, и всегда делили пополам: и радости, и трудности. Когда машину покупали — копили вместе. Когда детям помогали — тоже сообща решали. Нина всегда была справедливой до щепетильности, даже когда конфеты внукам покупала — поровну, чтоб никому обидно не было.
И вот теперь… Всю жизнь «наше, наше», а оказалось — её. И не поспоришь ведь — по закону так. А по совести? Неужели пятьдесят лет вместе ничего не значат?
В голове было мутно.
И всё же решимость не покидала его. Завтра же начнёт искать варианты. Может, снять комнату у Петровича — тот давно предлагал за символическую плату, когда жена к детям уезжает. Хватит с него этой жизни по расписанию!
Вдруг он уловил шорох — тихие, осторожные шаги в коридоре. Нина. Она всегда так ходила ночью — бочком, прижимаясь к стенке, чтобы половицы не скрипели, чтобы его не разбудить. Шаги были нерешительные, словно она сама не знала, куда идет.
Геннадий затаил дыхание. Шаги остановились у двери в гостиную, потом двинулись на кухню. Звякнула чашка, полилась вода. «Тоже не спит», — подумал он. И почему-то эта мысль вызвала не злорадство, а тихую грусть.
Он прислушался внимательнее. Сквозь шум воды донёсся едва слышный вздох. Тяжёлый, усталый — совсем не похожий на обычные демонстративные вздохи Нины. Таким вздыхают только наедине с собой, когда никто не видит.
Что-то кольнуло под сердцем. Не боль, другое. Неужели она тоже… не может без него уснуть? Нина, которая даже слабости своей не признает, которая ни разу в жизни не призналась, что скучает по нему, даже когда он в командировки ездил?
Шаги снова зашуршали — мимо гостиной, обратно в спальню. Осторожные, как у кошки. Будто боялась его потревожить. Или не хотела, чтобы он заметил её слабость.
И вдруг пришёл вопрос, простой и страшный: а оно того стоит? Стоит ли свобода всего того, что он потеряет?
Утром Геннадий сидел на кухне, где пил чай 50 лет, и вдруг осознал: Да, он хочет увидеть мир. Но с кем он будет делиться впечатлениями? Кому расскажет, как красиво небо над Парижем? С кем обсудит странную еду итальянцев?
А если он заболеет в дороге? Они с Ниной знают все лекарства друг друга, все дозировки, все особенности организма. Кто будет рядом, если прихватит сердце где-нибудь в Барселоне?
И главное — а счастье ли это, если все близкие — друзья, дети, внуки — останутся ТАМ, а он будет один?
Когда на кухню вошла Нина, Геннадий сидел, обхватив голову руками.
— Что, голова болит? — спросила она сухо. — Давление, наверное. Я же говорила, не нервничай перед сном.
Не дожидаясь ответа, она достала из аптечки таблетки и налила воды.
— На, выпей. И завтрак скоро будет. Овсянка.
Геннадий посмотрел на жену — маленькую, сухонькую, с вечно поджатыми губами — и вдруг понял, что любит её. Не так, как в юности, конечно. Иначе. Как любят часть себя.
— Нина, — сказал он. — А что если мы просто съездим на месяц? Начнём с чего-то маленького… в Абхазию, например?
Она замерла у плиты, не донеся ложку до кастрюли. Потом повернулась — в глазах недоверие, но и что-то ещё… интерес?
— В Абхазию? Мы с тобой? — она прищурилась. — А как же мои помидоры? А твоё давление?
— Помидоры польют дети. А давление… ну, возьмём лекарства, тонометр. Не на Луну же летим.
Нина смотрела на него долго, будто решала сложную задачу. Потом её губы дрогнули, и она неожиданно рассмеялась:
— Ну вот, другое дело, — сказала она. — Давай посмотрим билеты. Говорят, в Абхазии красиво.
Геннадий удивлённо моргнул и даже рот приоткрыл:
— Так ты… согласная?
— А ты думал, я в этой конуре навеки застряла? — Нина хмыкнула и стукнула его полотенцем по плечу. — Только не в твои Парижи-Италии. Денег-то у нас — кот наплакал. А вот в Абхазию — это можно. Там и море тёплое, и горы красивые, и денег много не надо. И люди наши, знакомые есть.
— В Абхазию? — удивился Геннадий. — А как же… Эйфелева башня?
— Эйфелева подождёт, — отрезала Нина. — Нам с нашей пенсией сначала поближе попробовать надо. В Гагры съездим, посмотрим, как оно — путешествовать-то в нашем возрасте. А потом, глядишь, и на Европу накопим помаленьку. Деньги у меня откладывались, между прочим. Просто так тратить не хотелось.
Она хитро прищурилась и легонько ткнула мужа в бок:
— И учти, Афанасьич, мне купальник новый нужен! Не поеду ж я в Абхазию в своём, драном. И чемодан с колёсиками, как у Клавки, а то моих сил нет тяжести таскать. А вот квартиру продавать — это ты брось. Она ж наша, общая, хоть и по документам на мне. Куда нам возвращаться-то будет?
Геннадий слушал, как жена планирует их первое настоящее путешествие, и чувствовал, как что-то тяжёлое отпускает его сердце. Не Европа, а Абхазия. Не шикарный отель, а обычный санаторий. Но разве не в этом дело? Просто вырваться из привычного круга, увидеть что-то новое.
Все эти годы ему казалось, что семья — это якорь, который не даёт ему взлететь. А теперь он понял: семья — это не якорь. Это компас, который помогает держать курс.
— Нинуш, — сказал он, подойдя и неловко обнимая жену, как в молодости. — Я всё-таки это… не буду разводиться-то. Дурак я, прости меня пня старого.
— Ишь чего удумал! — фыркнула она, но не отстранилась. — Я-то с молодости знала, что ты без меня пропадёшь.
Она помолчала, помешивая что-то в кастрюле, а потом добавила тихо:
— Я ведь тоже боялась, Генаша… Спать ложусь и думаю – боязно, что так и помру в этой квартире, никуда не съездимши. А сейчас, может, и впрямь пора для себя пожить? Пока ноги ходят.
Геннадий крепче обнял жену. За окном начинался новый день, и в первый раз за долгое время им обоим не терпелось узнать, что он принесёт.