Тайга, которая помнит. История егеря, который научился жить с выбором

Юганские болота умеют хранить тайны лучше любого человека. Они не выдают мёртвых, не отпускают тех, кто ушёл в топь, и молчат десятилетиями, пока кто-нибудь не начнёт задавать вопросы. В июле девяносто восьмого такой человек пришёл на мой участок, и я нашёл его тело на третий день в низине у болота, которое местные ханты называют Сорлор — Мёртвая вода. Он лежал спокойно, будто уснул, и ничто не говорило о том, что этот человек сорок пять лет искал своего отца и умер в двух шагах от разгадки.

Меня зовут Илья Вокутин, и к тому лету мне было сорок четыре года. Я родился здесь же, в посёлке Тайтур, в семье, где мать была хантыйкой из рода Казамкиных, а отец — русским буровиком, приехавшим на север за длинным рублём и осевшим навсегда. Вырос я между двух миров, толком не прижившись ни в одном. По молодости бил соболя в госпромхозе. Потом, когда всё развалилось, несколько лет перебивался случайными заработками, а в заповедник попал почти случайно и остался, потому что деваться было некуда. Кордон Тайтур стал моим домом — самый дальний угол Юганского заповедника, где до ближайшего жилья два дня пути, связь работает через раз, а соседи-ханты живут так же, как жили их деды, по законам, которые старше любого государства.

Мать моя умерла за девять лет до того лета. Она рассказывала мне в детстве про болотного человека — про русского, который вышел из топи и остался жить среди хантов. Я думал, что это сказка-страшилка, чтобы дети не лезли куда не надо. Оказалось, что она говорила правду, только не всю. И когда на мой кордон пришла женщина из Екатеринбурга, разыскивающая брата, я узнал то, что мать унесла с собой в могилу, и то, что сорок пять лет лежало в этой земле, дожидаясь, пока кто-нибудь начнёт копать.

Тело я нашёл в середине июля, на третий день обхода южного участка. Возвращался уже к кордону, шёл по краю большого болота, которое местные называют Сорлор. Там низина тянется километра на два, поросшая чахлым сосняком и багульником, и летом над ней стоит такой запах прели, будто земля гниёт изнутри. Я обычно обходил это место стороной не из страха, а просто потому, что идти там тяжело и смотреть не на что. Но в тот день срезал путь, торопился до темноты и поэтому полез напрямик. Он лежал на краю низины, на рыжем мху, лицом вверх. Сначала я подумал, что человек спит, потому что поза была спокойная — руки вдоль тела, ноги вытянуты, будто прилёг отдохнуть после долгого перехода. Но когда подошёл ближе, понял, что нет. Лицо уже тронутое, не живое, хотя глаза были закрыты, и выражение оставалось мирным. Комары поработали, но не сильно. Значит, лежал он здесь дня три-четыре, не больше. Рядом стоял рюкзак. На поясе висела фляжка. В кармане куртки я нашёл блокнот, исписанный мелким, аккуратным почерком. Документов не было никаких.

Я постоял над ним какое-то время, пытаясь понять, что его сюда привело. Место глухое. До ближайшего жилья два дня ходу. Просто так здесь не окажешься. Человек шёл куда-то специально. Это было видно по снаряжению, по карте в рюкзаке с карандашными пометками. Но куда именно и зачем, я тогда не знал.

Участковый Дорохов приехал только на следующий день к вечеру — добирался на моторке от Тугута, потом пешком по моим затёскам. Пока шли к телу, он всё жаловался на комаров и на то, что в такую глушь его посылают из-за каждого бродяги, которому вздумалось помереть в тайге. На месте походил вокруг, посмотрел на тело, спросил, трогал ли я что-нибудь. Я объяснил, что проверил карманы и рюкзак, но ничего криминального не увидел. Дорохов покивал, потыкал носком сапога в мох и сказал, что похоже на сердце или что-то в этом роде. Бывает, мужик не молодой, полез один в болото — вот и результат. Когда я спросил про блокнот и карту с пометками, он только пожал плечами и ответил, что его дело — оформить и передать, а не в чужих записях копаться.

Тело забрали в тот же вечер, а рюкзак так и остался у меня, потому что сказали: «Если родственники объявятся, тогда отдашь». Две недели этот рюкзак простоял в углу у печки. Я проходил мимо каждый день и старался не смотреть в ту сторону. Не то чтобы боялся — просто было ощущение, что там лежит чужая жизнь, и лезть в неё без причины неправильно. Блокнот я так и не открыл, хотя несколько раз ловил себя на том, что рука тянется. Останавливало что-то, какое-то суеверное чувство, что если прочитаю, то впущу эту историю к себе и уже не смогу от неё отделаться.

А потом на кордон пришла женщина.

Я увидел её издалека, с реки, когда она поднималась по тропе от воды. Немолодая, лет под шестьдесят, в городской куртке не по сезону, с небольшой сумкой через плечо. Шла медленно, но уверенно, как человек, который знает, куда идёт и не собирается поворачивать. Я вышел на крыльцо и ждал, пока она подойдёт. Представилась Верой Лариной из Екатеринбурга. Сказала, что приехала забрать вещи брата — того самого человека, которого я нашёл. «Мне сообщили в милиции», — объяснила она, — «что рюкзак остался у вас». Я кивнул, сходил в дом, вынес рюкзак и отдал ей. Она приняла его обеими руками, постояла с ним, будто взвешивала. Потом села на лавку у крыльца и начала расстёгивать.

Блокнот она достала первым. Открыла, полистала, и я увидел, как у неё изменилось лицо. Не заплакала, не вздрогнула — просто что-то в глазах погасло и зажглось одновременно. Она листала страницы долго, минут десять или больше, а я стоял рядом и не знал, уйти мне или остаться. Потом она закрыла блокнот и сказала, не глядя на меня, что её брат искал их отца. Всю жизнь искал. Я не сразу понял, о чём она. Спросил, что значит «искал». Разве отец пропал? Она подняла на меня глаза и коротко рассказала. В пятьдесят третьем году их отец руководил геологической экспедицией где-то в этих местах. Экспедиция не вернулась, всех записали как погибших, тела не нашли. Матери выдали свидетельство о смерти и велели не задавать вопросов. Брат Игорь с детства не мог с этим смириться. Вырос, стал копать в архивах, искать документы, расспрашивать стариков. И вот приехал сюда, чтобы найти хоть что-то.

Я предложил ей переночевать на кордоне, потому что до Тугута она сегодня уже не доберётся. Она согласилась без лишних слов. Вечером мы сидели на крыльце, пили чай, и она читала вслух последние записи из блокнота брата. Он писал, что был на стойбище у хантов, разговаривал со стариком, и тот сказал ему странную вещь. Сказал, что отец его не погиб тогда, в пятьдесят третьем, что он ушёл к людям воды. Игорь не понял, что это значит, но собирался идти на болото, потому что чувствовал, что близко. Это была последняя запись — пятнадцатое июля. На следующий день он вышел и не вернулся.

Вера закрыла блокнот и посмотрела на меня. Спросила, знаю ли я, что значит «люди воды». Я сказал, что нет, хотя внутри у меня что-то шевельнулось — какое-то воспоминание из детства, которое я не мог ухватить. Мать что-то рассказывала про болотного человека, про русского, который пришёл из топи и остался жить. Но это было так давно, и я был тогда совсем маленьким, что принимал её рассказы за сказки, за способ не пускать меня в опасные места. В ту ночь я долго не мог уснуть. Лежал и думал о том, что этот мёртвый человек у болота искал своего отца сорок пять лет, и о том, что моя мать, возможно, знала что-то, чего так и не рассказала мне.

Утром я сказал Вере, что знаю человека в Тугуте, который может что-то помнить про ту экспедицию. Бывший геолог по фамилии Грязнов, старик за семьдесят, всю жизнь проработал в этих местах. Если кто и слышал про события пятьдесят третьего года, то, скорее всего, он. Вера кивнула и сказала, что поедет со мной, если я не против. Я не был против.

До Тугута добирались почти целый день. Сначала на моторке вниз по реке, потом ещё несколько часов до посёлка. Вера сидела на носу лодки и смотрела на берега, на бесконечную тайгу, уходящую к горизонту. И я видел, как она пытается понять, что её брат искал в этих местах и почему не смог остановиться. Мы почти не разговаривали, но молчание было не тяжёлым, а скорее таким, когда два человека думают об одном и том же и не хотят мешать друг другу.

Грязнова я нашёл дома в маленькой квартире на втором этаже панельной двухэтажки. Он открыл дверь, посмотрел на меня, потом на Веру и сразу всё понял — ещё до того, как я успел объяснить. Сказал только, что ждал, когда кто-нибудь придёт. Провёл нас на кухню, поставил чайник и сел напротив, сложив руки на столе. Он рассказал, что Игорь приходил к нему в начале июля, расспрашивал про экспедицию пятьдесят третьего года. Грязнов рассказал ему то, что знал сам, а знал он немного. Был такой район в верховьях реки, который до пятьдесят восьмого года считался закрытым. Почему закрытым — никто толком не объяснял, но старожилы говорили, что там работала какая-то партия в начале пятидесятых и не вернулась. То ли геологи, то ли геофизики, то ли ещё кто. Официально всё списали на несчастный случай — болото, трясина, тайга забрала. Но ходили слухи, что место там нехорошее, что в низинах скапливается газ, от которого люди засыпают и не просыпаются. Ханты это место обходили стороной, называли его мёртвой землёй.

Грязнов замолчал, посмотрел на Веру и добавил, что он предупреждал Игоря. Говорил ему, что не надо туда ходить одному, что если хочет искать, пусть возьмёт проводника, пусть подготовится как следует. Но тот только махнул рукой и сказал, что всю жизнь ждал этого момента и не собирается ждать ещё. Грязнов развёл руками и сказал, что вот так оно и вышло. Он пошёл и не вернулся, и теперь старик чувствует себя виноватым, хотя понимает, что остановить его всё равно было невозможно.

Вера спросила, что это за газ и почему от него умирают. Грязнов объяснил, как мог: радон, углекислый газ, может, сероводород — точно он не знал, но суть в том, что в низинах над болотом, особенно в тихую погоду, эта дрянь скапливается и не рассеивается. Человек идёт, дышит, голова начинает кружиться, потом слабость, потом хочется прилечь. А если прилёг в таком месте, то уже не встанешь. Старики-ханты это знали и близко не подходили, а пришлые не знали и гибли.

Когда мы вышли от Грязнова, было уже темно. Вера остановилась на крыльце и долго стояла молча, глядя на жёлтые окна соседних домов. Потом сказала, что теперь хотя бы понимает, как погиб брат. «Глупо, — добавила она. — Так глупо. Сорок пять лет искать и умереть в двух шагах от разгадки». Я спросил, что она собирается делать дальше. Она повернулась ко мне и сказала, что хочет найти того старика-ханта, с которым разговаривал Игорь, того, который сказал ему про людей воды. Потому что если отец действительно не погиб тогда, в пятьдесят третьем, если он каким-то образом выжил, она должна знать. Я кивнул, сказал, что знаю, к кому идти. Семён Кантеров, старик с Дальнего стойбища, один из последних, кто ещё помнит старые времена. Дорога туда не близкая — два дня пути от кордона. Но если она хочет, я отведу её. Она хотела.

На следующее утро мы вернулись на кордон, собрали припасы на неделю и вышли вверх по реке. Первый день шли на моторке, сколько позволяла вода. Потом мотор начал цеплять дно, и пришлось оставить лодку и идти пешком. Тропа петляла через болотины и ельники, местами терялась в высокой траве. Но я знал эти места с детства и шёл уверенно. Вера держалась хорошо, не жаловалась и не отставала, хотя было видно, что ей тяжело.

На второй день к вечеру мы вышли к стойбищу Семёна Кантерова. Несколько домиков на высоком берегу протоки, лабаз на сваях, собаки, привязанные у крыльца. Семён вышел нам навстречу — высокий, сухой старик с тёмным лицом и глазами, которые смотрели так, будто видели тебя насквозь. Он посмотрел на меня, потом на Веру, и я заметил, как что-то изменилось в его лице. Узнавание или тревога, или и то и другое. Он сказал, обращаясь ко мне по-хантыйски, что я — Аннин сын. Я подтвердил. Он спросил, давно ли умерла мать, и я сказал, что девять лет назад. Семён кивнул, помолчал, потом повернулся к Вере и спросил по-русски, зачем она пришла. Вера достала фотографию Игоря, показала ему, сказала, что это её брат, что он приходил сюда несколько недель назад, и теперь он мёртв. Семён посмотрел на фотографию, потом на неё и сказал, что да, этот человек был здесь. Расспрашивал про старые времена. Вера спросила, правда ли то, что он ему рассказал. Правда ли, что её отец не погиб тогда, в пятьдесят третьем году? Семён долго молчал, потом сказал, что уже поздно и что разговаривать будем завтра. Показал нам, где можно переночевать, и ушёл к себе.

Ночью я не мог уснуть. Вышел на воздух, сел на берегу и стал смотреть на воду. Через какое-то время рядом появился Семён. Сел молча, достал трубку, закурил. Мы сидели так, наверное, с полчаса, не говоря ни слова. Потом я спросил его по-хантыйски, помнит ли он болотного человека — русского, который пришёл из топи. Семён не повернулся, продолжал смотреть на воду. Потом сказал, что помнит. Спросил, откуда я знаю про него. Я ответил, что мать рассказывала, когда я был маленький, но я думал, что это сказка. Семён затянулся, выпустил дым, сказал, что его звали Степан, что он пришёл из болота летом пятьдесят третьего, еле живой, больной, обожжённый чем-то изнутри. Мать Семёна, Елена, нашла его у воды и выходила. Он остался и прожил среди них много лет. Я спросил: «Это был отец той женщины, которая пришла со мной?» Семён сказал: «Да».

Утром Семён позвал нас к себе, сел у окна, долго смотрел на реку, потом заговорил. Рассказывал медленно, с паузами, будто доставал слова откуда-то из глубины, где они лежали нетронутыми много лет. Степан Ларин вышел из болота в июле пятьдесят третьего. Мать Семёна нашла его на берегу протоки в полукилометре от стойбища. Он лежал без сознания в изорванной одежде, худой как скелет, с руками, покрытыми язвами. Она думала сначала, что он уже мёртвый, но он застонал, когда она его тронула, и она поволокла его к дому. Тащила одна, потому что мужчины были на промысле, а до ближайших соседей два дня пути. Он болел долго, почти до зимы. Кашлял кровью, не мог есть, метался в бреду. Елена выхаживала его хантыйскими средствами — отварами из трав и коры, потому что другого ничего не было. А в посёлок за врачом идти означало сдать его властям. Она не знала, кто он и откуда, но понимала, что если он прятался в этих болотах, значит, было от чего прятаться. Когда к зиме он начал подниматься, она спросила его, есть ли ему куда идти. Он сказал, что нет, и остался.

Семён рассказывал, что помнит его с раннего детства. Сам он родился в пятьдесят первом, так что к моменту появления Степана ему было два года. И, конечно, тех первых месяцев он помнить не мог. Но потом, когда подрос, Степан был уже частью их жизни. Жил с матерью, помогал по хозяйству, научился ставить сети и ходить на лыжах, хотя охотником так и не стал — не тот был человек. Говорил мало, но если говорил, то всегда по делу. Детей у него с Еленой не было, но Семёна он никогда не обижал и относился к нему ровно.

Вера слушала не перебивая. Только лицо у неё делалось всё жёстче с каждым словом. Когда Семён замолчал, она спросила: «Знал ли Степан, что его ждут дома?» Семён ответил, что знал. Говорил иногда, что где-то далеко у него есть жена и дети, но говорил так, будто это было в прошлой жизни, будто тот человек, который был мужем и отцом, умер там, в болоте, вместе с остальными из его партии. Вера спросила, почему он не вернулся. Семён помолчал, потом сказал, что Степан был больной. Что-то внутри у него сгорело, и он знал, что долго не проживёт. Первые годы всё ждали, что он умрёт со дня на день, но он держался. Потом отпустило немного, он стал крепче, но так и остался слабым — не как здоровый человек. И ещё он говорил, что если вернётся, то за ним придут, что его партия делала что-то такое, о чём нельзя рассказывать. И если власти узнают, что он выжил, то заберут и его, и семью потянут за собой. А здесь, в тайге, его никто не найдёт. Здесь он уже умер, и пусть так остаётся.

Вера отвернулась к окну, долго молчала, потом сказала, не оборачиваясь, что мать ждала его тридцать лет. Каждый день ждала, а он был здесь, в ста километрах. Семён не ответил. Да и что тут ответишь?

После этого Вера попросила показать ей могилу. Семён кивнул и сказал, что поведёт. Но идти надо в обход, потому что прямая дорога идёт через низину, а туда соваться нельзя. Особенно в такую погоду, когда ветра нет. Я понял, о какой низине он говорит, и внутри у меня что-то сжалось, потому что именно там я нашёл тело Игоря.

Мы вышли после полудня. Семён шёл впереди, выбирая тропу по одному ему понятным приметам. Тайга здесь была глухая, нехоженая. Даже птицы почти не пели, будто место не любило лишнего шума. Я шёл вторым, Вера замыкала. Потом тропа повернула к низине. Семён остановился, посмотрел на небо, принюхался к воздуху, сказал, что обходить будем слева, там повыше. Но Вера уже смотрела вниз на ту самую ложбину с рыжим мхом и чахлыми соснами. И я видел, что она понимает — это то самое место. Она спросила: «Здесь он умер?» Я сказал, что да, примерно здесь. Она сделала шаг вниз к низине, и я схватил её за руку, потому что почувствовал, как у самого голова стала тяжёлой и перед глазами поплыло. Семён тоже это заметил, крикнул что-то по-хантыйски, и мы потащили Веру назад на возвышенность. Она вырывалась, не понимая, что происходит, но мы держали крепко и не отпускали, пока не отошли метров на пятьдесят. Там она согнулась, упёрлась руками в колени и долго дышала, приходя в себя. Потом подняла голову и спросила, что это было. Я объяснил, как мог, сказал, что в низине скапливается газ, тот самый, про который говорил Грязнов, что если бы мы там остались ещё минуту, могли бы уже не выйти. Она посмотрела вниз на мирную с виду ложбину, на рыжий мох и редкие деревья. И я видел, как до неё доходит, что её брат умер именно так. Спустился туда, присел отдохнуть и не встал. Она сказала тихо, что он был совсем близко, шёл к отцу и не дошёл.

Дальше мы двигались в обход длинной дугой по склону. К хантыйскому кладбищу вышли уже под вечер, когда солнце стояло низко и тени от деревьев тянулись по земле, как пальцы. Место было тихое — несколько холмиков среди берёз, деревянные столбики с зарубками, выцветшие ленточки на ветках. Семён подвёл нас к одной из могил, самой дальней, у края леса. Простой холмик, столбик без имени, только зарубки. Он сказал, что здесь. Вера опустилась на колени, долго смотрела на землю, на мох, на серый столбик. Потом положила руку на холмик и заговорила тихо, почти шёпотом. И я отошёл, чтобы не слышать, потому что это было не для меня. Мы с Семёном стояли в стороне и молчали. Я спросил его, был ли Степан счастлив здесь. Семён подумал и ответил, что он был спокоен. «Не знаю, — сказал он, — одно ли это? Наверное, нет».

Обратно шли в темноте по тропе, которую Семён знал наизусть. Вера не говорила ни слова, и я не пытался её разговорить. Есть вещи, которые человек должен переварить в одиночку, и лезть к нему в такие моменты только хуже. На следующее утро она собралась уезжать, стояла на берегу с сумкой через плечо, смотрела на реку. Я подошёл, спросил, что она собирается делать дальше. Она повернулась ко мне и сказала, что не знает, что всю жизнь думала об отце как о жертве, как о человеке, которого забрала тайга. А теперь выясняется, что он просто не захотел вернуться, что он выбрал эту жизнь, а их — свою семью — оставил ждать. Она замолчала, потом добавила, что не знает, простила его или нет. Может, поймёт потом, когда уляжется, но теперь хотя бы знает, за что злиться.

Я проводил её до Тугута, посадил на автобус до райцентра. Перед тем как сесть, она обернулась и сказала спасибо. Не за то, что помог найти, а за то, что не отговаривал. Потом автобус ушёл, и я остался один на пустой площади.

Вечером я вернулся на кордон, сидел на крыльце, смотрел на реку, на тайгу, уходящую к горизонту, и думал о Степане Ларине, о человеке, который вышел из болота и не пошёл домой, который прожил тридцать четыре года в ста километрах от своей прежней жизни и ни разу не попытался вернуться. Я пытался его осудить. Думал о его жене, которая ждала до последнего дня. О детях, которые выросли без отца. О сыне, который потратил всю жизнь на поиски и умер в двух шагах от правды. Пытался почувствовать злость или презрение, но не получалось, потому что я понимал его. Знаю, как тайга становится домом, а дом становится чем-то далёким и чужим. Знаю, как трудно вернуться, когда уже привык к тишине и к тому, что от тебя ничего не ждут. Это не оправдание. Просто я понимаю, как это бывает. Мать моя умерла, так и не рассказав мне про болотного человека. Может, не знала, кто он на самом деле. А может, знала и молчала, потому что понимала то же, что и я сейчас, — что есть вещи, которые лучше оставить в земле. Вера сказала, что теперь знает, за что злиться. А я до сих пор не знаю — злиться ли на него за то, что не вернулся, или на себя за то, что понимаю почему.

Прошло много лет с тех пор. Я до сих пор живу на кордоне, хотя мог бы уже уйти на пенсию и перебраться куда-нибудь ближе к людям. Не хочу. Привык к этому месту, к тишине, к тому, как меняется свет над рекой в разное время года. Привык к тому, что здесь я на своём месте. Иногда по вечерам, когда солнце садится за хребет и вода становится тёмной и спокойной, я выхожу на крыльцо и смотрю на тайгу. Думаю о тех, кто прошёл через мою жизнь в те годы. О женщине с мальчиком, которые ушли через перевал в октябрьский холод. Добрались ли они до Пластуна, нашли ли Тамару Ильиничну, устроились ли где-то, начали ли сначала? Мальчишке тому сейчас под сорок — взрослый мужик, может, своих детей уже вырастил. Иногда я представляю, как он сидит где-нибудь в тёплой квартире, в городе далеко от тайги, и даже не вспоминает ту ночь у реки и тот путь через сопки. А может, вспоминает каждый день. Этого я знать не могу.

Есть вещи, которые понимаешь только с годами. Закон придумали люди, и люди же решают, когда он работает, а когда нет. А совесть никто не придумывал. Она либо есть, либо нет. И договориться с ней не получится, как ни старайся. Тайга меня этому научила. Там, где нет ни суда, ни участкового, ни начальства, остаёшься один на один с собой. И каждый выбор, который делаешь, остаётся с тобой навсегда. Не потому, что кто-то осудит или похвалит, а потому, что ты сам знаешь, как поступил и почему. Я поступал так, как мог. Не всегда правильно, наверное, но всегда так, чтобы потом смотреть на себя в зеркало без отвращения. Этого, мне кажется, достаточно. Большего от человека требовать нельзя.

Тайга давно осталась позади. Но иногда ночью, когда не спится, я слышу, как ветер гудит в кедрах, как трещит печка, как скрипит снег под чьими-то шагами. И понимаю, что она никуда не делась — просто ждёт, как ждала всегда.

***

Эта история — не о том, как добро побеждает зло. Добро здесь не победило. Справедливость не восторжествовала. Человек, искавший отца сорок пять лет, умер в двух шагах от разгадки. Женщина, выходившая русского незнакомца, похоронила его через тридцать четыре года, так и не узнав всей правды. Егерь, пытавшийся быть честным, выбирал между долгом и совестью и до сих пор не знает, правильным ли был его выбор. Но есть в этой истории нечто другое, что не позволяет назвать её безысходной. Есть правда, которая, даже будучи горькой, даёт покой. Вера сказала: «Теперь я хотя бы знаю, за что злиться». И это знание оказалось важнее, чем прощение или месть. Потому что жить с неизвестностью иногда тяжелее, чем жить с самой страшной правдой.

Степан Ларин выбрал не возвращаться. И его семья сорок пять лет жила с пустотой, которую он оставил. Можно ли его судить? Можно ли понять? Наверное, и то и другое. Но важно другое: его сын Игорь потратил всю жизнь на поиски и умер, так и не увидев отца. А его дочь Вера нашла правду через сорок пять лет и смогла сказать: «Теперь я знаю». Это не победа. Это просто завершение. Точка в истории, которая тянулась полвека. И в этой точке есть своё успокоение — не для ушедших, для живых.

Фёдор Сагандуков выбрал рисковать, чтобы спасти жену. И я выбрал не сдавать его, хотя это было против закона. Он попался в другом месте, и я до сих пор не знаю, помогли ли ему те два дня, которые я ему дал. Может, помогли. Может, нет. Но я сделал выбор, и теперь живу с ним. Тайга учит простым вещам: не паниковать, когда страшно; делать, что должен, даже если не хочется; принимать то, что нельзя изменить. Но она не учит, как жить с решениями, у которых нет правильного ответа. Потому что в тайге всё просто: либо выжил, либо нет. А среди людей всё сложнее, и выжить мало — надо ещё как-то смотреть на себя в зеркало по утрам.

Я до сих пор работаю егерем. Хожу по тем же тропам, проверяю те же участки, слушаю ту же тишину. Иногда кажется, что ничего не изменилось и те истории случились с кем-то другим, не со мной. А потом вспоминаю лицо Веры, когда она стояла над могилой отца, или глаза Фёдора у костра, когда он спрашивал, как бы я поступил на его месте, и понимаю, что изменилось всё. Просто тайга об этом не знает, и ей, честно говоря, всё равно. Но я знаю. И этого достаточно.

Оцените статью
Добавить комментарии

;-) :| :x :twisted: :smile: :shock: :sad: :roll: :razz: :oops: :o :mrgreen: :lol: :idea: :grin: :evil: :cry: :cool: :arrow: :???: :?: :!:

Тайга, которая помнит. История егеря, который научился жить с выбором
Пропиши мою маму, ты же ничего не теряешь — наивно уверял муж. — А потом вас не выселишь. Оформляйтесь там, куда пустили жить