— Вера, иди сюда. Ты не поверишь.
Голос Павла, обычно гулкий и самоуверенный, сейчас был натянут, как струна. Я оторвалась от перебирания маминых сервизов в кухонном шкафу. Воздух в квартире, где не жили уже сороковой день, был плотным, пах пылью, нафталином и чем-то неуловимо горьким — запахом ушедшей жизни.
— Что там еще? Нашел клад? — спросила я, вытирая руки о джинсы. — Если да, то сразу делим пополам. Мне на ипотеку не хватает.
— Не до шуток, Вер. Иди.
Я прошла в гостиную. Брат стоял на коленях перед раскрытым маминым комодом из карельской березы — ее гордостью. На полу веером лежали старые черно-белые фотографии: вот мама с папой на свадьбе, вот мы с Пашкой в дурацких шапках-ушанках, вот они вдвоем на юге, молодые и загорелые.
— Ну, фотки. И что? — Я присела рядом.
Павел молча ткнул пальцем в нутро комода. Там, где должно было быть простое деревянное дно, зияла аккуратная щель. Двойное дно.
ф
— Я ящик вытащил, хотел сзади пыль протереть, а он тяжелее, чем должен быть. Гляжу — а тут…
Он подцепил ногтем край фальшпанели и приподнял ее. В углублении лежала небольшая пачка писем, перевязанная выцветшей атласной лентой.
— Ух ты, — только и смогла выдохнуть я. — Мама у нас, оказывается, романтиком была. Это, наверное, папины из армии.
— Ага, «папины», — процедил Павел, развязывая ленту. Его пальцы, обычно такие ловкие, когда он крутил гайки в своем автосервисе, сейчас дрожали. — Почерк глянь.
Я взяла верхний конверт. Аккуратные, почти каллиграфические буквы выводили: «Моей Людочке». И все. Ни адреса, ни марки. Передавали из рук в руки.
— Это не папин почерк, — констатировала я. У отца он был корявый, скачущий, как кардиограмма. — Ну и что? Может, поклонник какой-то был до него. Чего ты завелся?
— Дату посмотри, — прошипел Павел.
Я перевернула письмо. «18 июля 1993 года».
— Ну и?
— Ну и?! — Брат вскочил на ноги. — Вера, ты тупая или прикидываешься? В девяносто третьем мне уже пять лет было! Мать замужем была десять лет! Это что за «поклонник» такой?
На меня пахнуло холодком. На кухне назойливо капала вода из крана, который мы так и не починили. Кап. Кап. Кап. Словно отсчитывая секунды до взрыва.
— Паш, да мало ли что. Может, это чьи-то письма, она просто хранила. Подруги своей, например.
— «Моей Людочке»?! — взвился он. — Ее подругу Зинку тоже Людочкой звали? Прекрати искать оправдания! Открой и читай!
Он сунул мне в руки тонкий листок, сложенный вчетверо. Бумага была старая, хрупкая, пахла старым сундуком.
Я развернула.
«Людочка, солнышко мое ненаглядное. Опять видел тебя сегодня с ним. Он вел тебя под руку, а ты улыбалась. Такая улыбка у тебя бывает только после наших встреч. Он хоть понимает, кому она адресована? Этот болван хоть что-то в жизни понимает, кроме своих чертежей и домино по субботам? Я вчера до утра не спал, все думал о тебе. О том, как пахнут твои волосы, когда ты прижимаешься ко мне в нашей коморке. О том, что сын твой, Пашка, вчера назвал меня «дядя Гена, дай конфетку». А я бы ему не конфетку — я бы ему весь мир отдал, если бы он моим был. Ты только решись, Люда. Один шаг. И все будет по-другому. Твой, до последней капли, Г.»
Я дочитала и медленно подняла глаза на брата. Он был белый как полотно.
— Дядя… Гена? — прошептала я.
— Дядя Гена, — эхом отозвался Павел. И в его голосе было столько яда, что можно было отравиться. — Родной брат нашего отца.
Я снова опустила взгляд на письмо. На маленькую закорючку в конце — «Г.».
— Паш, подожди. Геннадиев в стране как собак нерезаных. Может, это не он…
— Да ладно?! — рявкнул Павел. — А это тебя не смущает? «Болван с чертежами» — это наш отец, инженер. «Домино по субботам» — помнишь, к нему мужики вечно приходили? И главное! — Он вырвал у меня письмо и ткнул пальцем в строчку. — «Пашка вчера назвал меня «дядя Гена»». Кого я еще в пять лет мог звать дядей Геной, а, Вер?!
Он был прав. Неопровержимо прав.
— Сколько их тут? — глухо спросила я, глядя на пачку.
— Десятка два, наверное. За разные годы. — Павел с отвращением бросил письмо на пол. — Вот тебе и святая мама. Вся такая правильная, положительная. А сама… с родным братом мужа! У меня в голове это не укладывается!
— Тихо ты, — цыкнула я, хотя у самой сердце колотилось где-то в горле. — Ну… было. Мы-то тут при чем?
— Мы при чем?! — Павел начал ходить по комнате, как тигр в клетке. Его тяжелые шаги отдавались гулом в пустоте квартиры. — Мы, Вера, получается, всю жизнь во лжи прожили! Наш отец — рогоносец! Наш дядя — … — он не нашел подходящего слова и просто махнул рукой. — А наша мама… Наша мама не та, кем мы ее считали! Я ее помню… она такая… нежная была. Всегда нас с тобой обнимет, поцелует. А сама, значит, после этого бежала в какую-то коморку к его брату?!
— Прекрати! — крикнула я. — Она умерла! Что сейчас-то воздух сотрясать?
— А мне не все равно! — Он остановился и в упор посмотрел на меня. — Мне, в отличие от тебя, не все равно, что моя мать была… такой.
— Какой «такой»? — У меня внутри все похолодело от его тона.
— Такой, как Зинка из третьего подъезда! Помнишь, как мать про нее говорила? «Гулящая баба, мужика позорит». А сама, значит?! Лицемерка!
— Замолчи, Пашка! Не смей так говорить про маму! — Я вскочила. — Может, там все не так было! Может, отец ее довел! Он же у нас не подарок. Вечно бубнит, вечно недоволен. Ты помнишь хоть раз, чтобы он ее обнял просто так? Или цветы подарил не на Восьмое марта?
— А дядя Гена — подарок?! — парировал Павел. — Вечно без денег, вечно в каких-то сомнительных схемах. У него жен было три штуки, и все сбежали! Нормальные бабы с таким не живут! А наша мама, значит, позарилась?
— Я не знаю! — Голос сорвался на крик. — Может, он ее любил по-настоящему! А отец…
— А отец нас растил! — перебил он. — Работал на своем заводе с утра до ночи, чтоб у нас все было. Я сейчас, когда у самого семья, понимаю, каково это. А этот… этот, значит, в гости приходил, водочку с братом пил, племянника по голове гладил, а сам думал, как бы хозяйку в чулан утащить? Да я его…
Он сжал кулаки так, что костяшки побелели.
— И что ты сделаешь? — спросила я с ледяным сарказмом. — Пойдешь ему морду бить? Или отцу все расскажешь? Пусть его инфаркт хватит на старости лет?
Павел замолчал. Он опустился на стул и обхватил голову руками.
— Не знаю, — выдавил он. — Я ничего не знаю. У меня в голове все перевернулось. Я думал, у нас нормальная семья была. Ну, как у всех. А оказывается… цирк с конями.
— А я тебе говорила, что идеальных семей не бывает, — тихо сказала я, присаживаясь напротив. — Ты все маму на пьедестал ставил. «Мама то, мама сё». А она просто женщина была. Со своими слабостями.
— Слабостями?! — снова вскинулся он. — Вер, это не слабость! Это предательство! Она не только отца предала, она и нас предала! Мы всю жизнь не в своей семье жили!
Я открыла еще одно письмо. Датировано 1999 годом.
«Людочка. Прости, что на свадьбе у племянницы перебрал. Но я не мог на тебя смотреть. Ты танцевала с ним, смеялась, а я стоял и думал: ведь это я должен быть рядом. Это меня должна ждать дома такая женщина. Это мои дети должны были быть похожи на тебя. И Анатолий твой… Он же не видит ничего. Подошел, хлопнул по плечу: «Ну что, брат, завидуешь? Вон у меня какая жена-красавица!». Если бы он знал, как я завидую. Как ненавижу его за то, что он получил то, что должно быть моим. Приходи завтра. В то же место. Жду. Твой Г.»
Я молча протянула письмо брату. Он пробежал его глазами.
— То есть это… всю жизнь, что ли, длилось? — прошептал он. — Двадцать лет? Тридцать?
— Похоже на то, — кивнула я.
— Надо ему позвонить.
— Кому?
— Гене. — Павел поднял на меня тяжелый взгляд. — Надо ему позвонить и сказать, чтоб приехал. Прямо сюда.
— Ты с ума сошел? — похолодела я. — Зачем?
— Я хочу посмотреть ему в глаза, — отчеканил он. — Хочу, чтобы он мне все объяснил. Как он мог с братом так поступить? Как мог нам в глаза смотреть все эти годы?
— Паш, не надо. Давай сожжем это все и забудем. Пожалуйста. Ради папы.
— Нет! — Он решительно достал телефон. — Я должен это знать. Мы должны. Иначе я с ума сойду.
Он набрал номер и включил громкую связь.
— Да, Пашуня, привет! — раздался в динамике до боли знакомый, чуть хрипловатый и вечно веселый голос дяди Гены. — Что, соскучились по дядьке?
Павел молчал, глядя на меня. Я отрицательно мотала головой.
— Паш, ты на линии? — удивился дядя.
— Дядь Ген, привет, — вмешалась я. — Да, это мы. Слушай, тут такое дело… Мы в маминой квартире разбираемся. Не мог бы ты подъехать? Помощь нужна.
— А что такое? Мебель двигать? — с готовностью отозвался дядя. — Для вас — всегда пожалуйста. Через часик буду. Печенюшек ваших любимых захватить?
— Захвати, — глухо ответил Павел и сбросил вызов.
Мы сидели в тишине. Солнце клонилось к закату, бросая длинные тени на мамины фикусы. Мне казалось, что даже они осуждающе смотрят на нас.
— И что ты ему скажешь? — нарушила я молчание.
— Покажу письма, — отрезал Павел. — И пусть объясняется.
— Он не будет объясняться. Он пошлет нас куда подальше и уйдет. И будет прав.
— Не уйдет, — усмехнулся брат. — Гордый слишком. Будет доказывать, что он не козел.
— А он козел, — тихо сказала я.
— Он козел, — согласился Павел.
Через час в дверь позвонили. На пороге стоял дядя Гена. Седой, подтянутый, в модной джинсовой куртке. В руках — пакет с печеньем из любимой кондитерской.
— Ну что, наследники, делите бабкино добро? — весело подмигнул он, входя в квартиру. — Вера, осунулась чего-то. Пашка, а ты чего набычился? Случилось что?
Павел молча отошел в сторону, пропуская его в гостиную. Я пошла следом.
— Дядь Ген, присядь, — сказала я, указывая на кресло.
— Ого, какие церемонии. — Дядя плюхнулся в кресло. — Вы чего как в воду опущенные? Квартиру продавать жалко? Да ладно, будет вам на первый взнос.
— Дядь Ген, — начал Павел, и его голос сорвался.
— Мы тут нашли кое-что, — закончила за него я и положила на журнальный столик пачку писем, перевязанную лентой.
Дядя Гена непонимающе нахмурился.
— Это что, стихи мамины? Она, помню, в молодости баловалась…
— Это не стихи, — отрезал Павел. — Это письма. От вас.
Дядя взял пачку. Его пальцы на мгновение замерли на выцветшей ленте. Он развязал ее, достал верхнее письмо. То самое. Про «болвана с чертежами».
Я видела, как он начал читать. Сначала с недоумением. Потом его лицо стало медленно меняться. Веселые морщинки в уголках глаз разгладились. Губы сжались в тонкую линию. Он дочитал до конца и поднял на нас глаза. В них больше не было ни капли обычной бесшабашности. Только усталость и какая-то застарелая боль.
— Где вы это нашли? — тихо спросил он.
— В комоде! В двойном дне! — взорвался Павел, не в силах больше сдерживаться. — Ты! С нашей матерью?! С женой родного брата! Как ты мог, а?!
— Паша, успокойся, — начал дядя.
— Не смей называть меня Пашей! — заорал брат. — Я для тебя — Павел Анатольевич! Ты хоть понимаешь, что ты сделал?! Ты всю нашу жизнь в дерьмо втоптал! Ты отца предал! Нас предал! Мать…
— А мать твою я любил! — вдруг выкрикнул дядя Гена, и в его голосе прорвалось столько отчаяния, что Павел заткнулся на полуслове. — Любил так, как твоему отцу и не снилось!
— Любил?! — презрительно скривился Павел. — И в чем эта любовь выражалась? В том, что ты ее по чуланам таскал, пока ее муж на заводе вкалывал?
— А твой отец ее любил?! — не сдавался дядя. — Он хоть раз спросил, о чем она мечтает? О чем думает? Он приносил зарплату, ел борщ и шел к телевизору! Ваш отец — хороший мужик. Золотые руки. Но сердце у него из чугуна! А твоя мать… Люда… она была живая! Она хотела не только борщ варить и пеленки стирать! Она хотела, чтобы ею восхищались! Чтобы ей стихи читали!
— И ты читал?! — ядовито спросил Павел.
— Я! — отрезал дядя Гена. — Потому что я ее любил еще до твоего отца! Мы встречались! Я ее первый поцеловал! Но я был кто? Разгильдяй без копейки в кармане. А Толька — инженер, перспективный, надежный. Она его выбрала. Умом выбрала. А сердцем… сердцем она всегда со мной была.
Он встал, подошел к окну и отвернулся.
— Вы думаете, мне легко было? Приходить к вам в дом, играть с вами, пить с братом водку и знать, что самая любимая женщина в мире живет не со мной? Что она рожает детей не от меня? Думаете, мне не хотелось все бросить, схватить ее в охапку и увезти на край света?
— И что ж не увез? — спросила я тихо.
Дядя Гена обернулся. В глазах его стояли слезы.
— А куда? В мою коммуналку? На мои случайные заработки? Люда привыкла к хорошей жизни. Толя ей все дал. Стабильность. Уверенность. А я… я мог дать ей только себя. Этого было мало.
— То есть, ты хочешь сказать, что мама была несчастна? — недоверчиво спросил Павел.
— Она была не на своем месте, — ответил дядя. — Она жила правильную жизнь, но не свою. Вы хоть знаете, о чем она мечтала? Она хотела быть актрисой. В драмкружок ходила, ее в театральный звали. А Толя сказал: «Что за профессия для женщины? Семье надо посвящать себя». И она посвятила. Только душа ее осталась там, на сцене. А я был ее единственным зрителем.
Он снова взял со стола одно из писем, повертел в руках.
— Мы прекращали. Много раз. Люда говорила: «Все, Гена, не могу больше. Это неправильно». Месяц не виделись, два. А потом она звонила мне, просто чтобы услышать мой голос. И все начиналось заново. Потому что мы друг без друга не могли. Вы никогда не задумывались, почему я не уезжал из этого города? Почему после всех разводов возвращался сюда? Потому что здесь жила она. И пока она была здесь, я тоже должен был быть рядом.
Павел смотрел на него во все глаза. Вся его праведная ярость куда-то улетучилась. На лице было только растерянное недоумение. Он посмотрел на меня, и я увидела в его глазах тот же вопрос, что мучил меня: что теперь делать? Вся картина мира, такая простая и понятная, рассыпалась на куски. Мама — не святая. Дядя — не подлец. Отец… он тоже оказался жертвой.
И в этот момент, в этой звенящей от невысказанных слов тишине, щелкнул замок входной двери.
На пороге гостиной стоял отец. В старой болоньевой куртке, с авоськой, в которой угадывались кефир и батон. Он пришел проверить квартиру, полить цветы.
Он посмотрел на нас, сидящих в странных позах. На брата, стоявшего у окна. На пачку писем на столе. Он все понял без слов. Понял так, как понимают люди, прожившие бок о бок всю жизнь.
— Что это? — спросил он тихо, но этот тихий вопрос прозвучал громче любого крика.
Дядя Гена медленно обернулся.
— Толя…
— Не называй меня Толей, — так же тихо сказал отец. Он сделал шаг в комнату. — Я спрашиваю, что это?
Павел хотел что-то сказать, но отец остановил его взглядом. Он смотрел только на брата. На его лице не было ни гнева, ни обиды. Только безмерная, всепоглощающая усталость.
— Это… письма, — выдавил дядя Гена. — Мои. Людмиле.
Отец медленно кивнул, словно услышал то, что и так давно знал.
— Ты же мне ее и сосватал, — проговорил он, и от этих будничных слов у меня по спине пробежал мороз. — Помнишь, Гена? Я свататься к Зинке собирался, кассирше. А ты сказал: «Дурак ты, Толька. Вон Людка из бухгалтерии — золото, а не девка. Красивая, хозяйственная, скромная. Бери, не пожалеешь». Ты же мне ее и отдал. Зачем, Гена?
Дядя молчал. Он стоял, опустив плечи, и казался вдруг маленьким и жалким. Вся его былая удаль, весь его шарм слетели, как шелуха.
— Зачем? — повторил отец, и в его голосе дрогнула сталь. — Чтобы потом всю жизнь за моей спиной?..
Дядя Гена наконец поднял на него глаза.
— Потому что я ее любил. А ты мог дать ей все, чего не мог я.
Отец криво усмехнулся.
— Все… Да. Все, кроме того, что ей было нужно.
Он обвел взглядом нас, своих детей. Взгляд задержался на мне, потом на Павле. И я увидела в его глазах не горечь, а какую-то странную жалость. К нам. К себе. Ко всей этой дурацкой, неправильной жизни.
— Выкиньте это все, — сказал он, махнув рукой на письма.
И вышел из комнаты. Мы слышали, как он прошел на кухню, открыл кран, налил стакан воды. Выпил. Потом так же тихо вышел из квартиры и закрыл за собой дверь.
Дядя Гена постоял еще немного, глядя в окно.
— Простите, — прошептал он, ни к кому конкретно не обращаясь.
И тоже ушел.
Мы с Павлом остались одни в пустой квартире, среди теней прошлого. Пакет с печеньем так и лежал на полу у кресла.
— И что теперь? — спросил Павел, и его голос был голосом чужого человека.
— Ничего, — ответила я. — Теперь — ничего.
Я собрала письма со стола. Аккуратно сложила их в пачку. Связала выцветшей лентой. Вышла на кухню и бросила в мусорное ведро. Павел молча смотрел, как я это делаю.
Он подошел к комоду, взял в руки фотографию, где мама и папа стояли в обнимку на каком-то курорте. Мама смеялась, запрокинув голову.
— А она всегда улыбалась так, будто знала какую-то тайну, — проговорил он. — Оказывается, и правда знала.






