Ирина Петровна обвела взглядом гостиную. Всё было на своих местах, каждый предмет обладал своей тихой историей, отзывавшейся в памяти тёплым эхом. Трюмо, заставленное фотографиями в резных рамках: вот она с покойным мужем на море, вот Катя маленькая с бантами, вот родители, строгие и дорогие. Над ним висели старинные часы с маятником, доставшиеся от отца. Их неторопливый, чуть хрипловатый тик был саундтреком её жизни вот уже тридцать лет. Он отмерял утро с его привычным чаем, долгие послеобеденные часы, когда солнце медленно ползло по ковру, и тихие вечера. В углу стояла этажерка с книгами – не коллекционные издания, а те, что зачитаны до дыр: Довлатов, Аксёнов, её любимые детективы Агаты Кристи в потрёпанных переплётах. Это был её мир. Немного застывший, как янтарь, но цельный. Мир, в котором она была хозяйкой. Или, по крайней мере, так ей казалось до последнего времени.
Последние годы этот покой кто-то по плану, будто тёркой, стирал. Началось, казалось бы, благого. С просьбы. Дочь Катя, вечно занятая, вечно куда-то спешащая, три года назад попросила: — Мам, ты же не работаешь, посиди с Соней недельку? У нас с Серёжей форс-мажор по работе. Неделька растянулась на месяц, потом на два. И вот уже график Ирины Петровны был жёстче, чем в былые времена в школе: подъём, готовка завтрака для себя и мужа Сони (зятя Сергея она уже почти не видела, он «ночует на работе»), дорога в сад, дорога из сада, прогулка, развивашки, ужин. Катя забирала ребёнка поздно, уставшая, с поручением на завтра: — Мам, купи, пожалуйста, к завтрашнему утреннику…, — Мам, у Сони завтра танцы, отведи…. Фраза «ты же не работаешь» звучала чаще, превращаясь из констатации в упрёк и оправдание любой просьбы. А её собственная усталость, её одышка после инфаркта, её простое желание посидеть молча у окна с вязанием – всё это отходило на второй план, становилось неважным, почти эгоистичным.
Она терпела. Ради светловолосой Сони, которая обнимала её за шею и шептала: — Бабушка, ты самая лучшая. Ради редких проблесков благодарности в глазах дочери. Терпела, когда с её полок без спроса исчезали книги.
— Серёжа почитает на даче, — а назад не возвращались. Молчала, когда подслушала в коридоре разговор зятя по телефону: — Да, трёшка, район отличный, это же наследство от её родителей, в будущем очень перспективно.
Ком в горле встал колючим холодным шариком, но она сделала глоток воды и проглотила его вместе с обидой. Она даже не сказала ни слова, когда на её семидесятилетие, которое она тихо надеялась отметить за столом с тем самым фарфоровым сервизом, Катя позвонила за час:
— Мам, прости, срочный аврал, мы Соню тебе завезём, покорми её, пожалуйста, мы к девяти, наверное.
Они приехали в десять, без цветов, без торта, с разговорами о своих проблемах. Ирина Петровна сидела, держа на коленях уснувшую внучку, и смотрела, как часы отбивают её юбилейные минуты. В тот вечер она впервые за долгие годы позволила себе поплакать, тихо, чтобы никого не разбудить. Но и тогда она нашла оправдание – дети, работа, время такое.
Ирина Петровна вернулась из поликлиники, где отстояла в очереди к терапевту, получила очередные назначения и, сидя на скамейке в коридоре, пила валерьянку из пузырька. Она мечтала только об одном – о тишине. О том, чтобы снять старый клетчатый плед с кресла, сесть в него, закрыть глаза и не думать ни о чём. Но мысль о том, что через два часа нужно идти за Соней, не давала расслабиться. Чтобы отогнать тоску, она решила устроить себе маленький праздник. Вспомнила про сервиз. Непростой для неё сервиз.
Это был скромный советский фарфор с синими васильками и тонкой золотой каёмочкой по краю. Не Ломоносовский завод, а что-то из прибалтийских мануфактур. Его привезла когда-то тётя Клава, сестра матери. Он пережил с Ириной Петровной все переезды, использовался по большим праздникам, а в ближайшем прошлом просто стоял за стеклом серванта, как память. Память о другом времени, о других запахах – не стирального порошка и готовой еды, а пирогов и яблочного варения, о других голосах за столом. Она подошла к серванту, отворила знакомую, чуть поскрипывающую дверцу. И обомлела.
Полка, где ровными стопками лежали тарелки, чашки, блюдца, была пуста. Совершенно, полностью, выметенно пуста. Сначала она подумала, что это галлюцинация от усталости. Провела рукой по пустому дереву. Потом стала лихорадочно открывать другие дверцы, сдвигать салфетки, заглядывать вглубь. Ничего. В груди похолодело, стало трудно дышать. Она прислонилась лбом к прохладному стеклу серванта и несколько минут просто стояла, пытаясь совладать с накатывающей паникой. Потом, на ощупь, нашла на трюмо свой старый телефон и набрала номер дочери. Пальцы плохо слушались, промахивались.
— Мама, привет! – бодрый голос Кати пронзил тишину.
— Катя… Сервиз. Где сервиз? – голос Ирины Петровны звучал хрипло и отчуждённо, будто принадлежал не ей.
— А, сервиз! Мы с Леной на днях разбирались. Ну, ты же сама видела, он у тебя просто пылится. А у Лены на даче как раз стиль такой, деревенский шик, деревенский. Мы подумали, он там лучше впишется, будет использоваться. Она его забрала. Не переживай, он в хороших руках.
Катя говорила легко, даже с ноткой одобрения в голосе, мол, мы всё устроили самым разумным образом. Ни тени сомнения. Ни малейшего понимания, что это не просто «старый сервиз», а часть семейной летописи. Чашка, из которой пил чай её дед, тарелка, на которой мама подавала фирменный яблочный пирог. Всё это теперь «вписалось» в интерьер дачи её невестки Лены, женщины практичной и не сентиментальной.
— Забрала? Без спроса? – прошептала Ирина Петровна.
— Мам, не драматизируй. Какая разница? Ты же им не пользовалась. Лена была в восторге. Ой, мне надо, на митинг. Соню, в семь привезти? Договорились.
В трубке загудели гудки. Ирина Петровна медленно опустила телефон. Она подошла к зеркалу трюмо и посмотрела на своё отражение. Бледное лицо, морщины у рта, застывшие в горькой складке, глаза, в которых читалась не просто обида, а полное опустошение. Она смотрела на женщину, которую превратили в удобный придаток: в няню, в хранительницу площади, в поставщика «милых старых вещиц». И эту женщину даже не сочли нужным спросить. Просто взяли. Как берут своё. Осознание было острым и безжалостным, как лезвие. Это была последняя капля. Тихое, бытовое, бесповоротное предательство, переполнившее чашу.
И тогда в ней что-то отключилось. Перегорело. Страх обидеть, желание сохранить мир, вечная материнская вина – всё это испарилось, оставив после себя холодную, кристальную ясность. Она не закричала. Не бросилась названивать с упрёками. Она села на стул у телефона, взяла старую записную книжку и стала поэтому, по пунктам, обдумывать свои действия. Сначала она позвонила Николаю Ивановичу, старому другу семьи, бывшему адвокату, теперь такому же пенсионеру, как и она.
— Коля, это Ира. Мне нужен совет. И помощь.
Она изложила суть коротко, без лишних эмоций. Николай Иванович выслушал молча, а потом сказал: — Давно пора, Ирина Петровна. Они на твоей территории ведут себя как оккупанты. Границы нужно защищать. Юридически и физически.
На следующий день, сославшись на плохое самочувствие и попросив соседку на час посидеть с Соней (она впервые солгала дочери), она поехала к нотариусу. В кабинете с запахом старых бумаг и строгими портретами на стенах она подписала новое завещание. Всё её имущество, а главное – та самая трёхкомнатная квартира в центре, – отныне после её смерти отходило не Кате, а благотворительному фонду поддержки одиноких пенсионеров-педагогов. Пункт был прописан железно, с условием, что наследники первой линии (т.е. Катя) не смогут его оспорить по причине «недостойного поведения». Нотариус, пожилая женщина, кивнула с пониманием: — Частая история. Вы правильно делаете. Иногда это единственный способ достучаться.
Вернувшись домой, Ирина Петровна совершила ещё два действия. Аккуратно упаковала в картонную коробку самое дорогое, что не хотела терять: несколько альбомов с фотографиями, письма мужа, ту самую чашку с отбитой ручкой, любимый томик стихов. Отвезла коробку на хранение Николаю Ивановичу. А потом зашла в строительный магазин и купила самый надёжный, по словам продавца, дверной замок. Цилиндровый, с секретом. Вечером, когда квартира опустела, сосед-пенсионер дядя Витя, которого она попросила о помощи, молча и умело заменил старый замок на новый. Ключей было только два. Оба теперь лежали в её сумочке.
Разумеется, вечером раздался звонок. Катя, обнаружив, что мать не появилась в саду, была в панике и в гневе.
— Мам, где ты?! Соню одна воспитательница ждёт! Что происходит?
— Всё в порядке, – голос Ирины Петровны был ровным и спокойным, как поверхность глубокого озера. – Я дома. Но за внучкой сегодня не приду. И завтра не приду.
— Что? Мама, ты в своём уме? У нас все планы на неделю расписаны! Мы завтра к тебе вечером, надо поговорить!
— Не приезжайте, – сказала она. – Мне нужно побыть одной. Надолго. И верните, пожалуйста, мой сервиз. Весь, до последней чашки.
В трубке послышались сначала возмущённые возгласы, потом попытки давить на жалость («Соня плачет!»), потом, сквозь кашель, – голос зятя: — Ирина Петровна, давайте без истерик. Мы завтра приедем и всё обсудим цивилизованно.
Они приехали на следующий день после работы. Все вместе: Катя, Сергей, и даже Лена, видимо, для моральной поддержки. Ирина Петровна видела их в глазок. Катя – раздражённая, подрумяненная, Сергей – с напускной строгостью, Лена – с любопытством. Они позвонили. Потом постучали.
— Мама, открывай! Это уже переходит все границы! Нам нужно серьёзно поговорить!» – голос Кати срывался на фальцет.
Ирина Петровна молчала, прислонившись лбом к прохладной двери.
— Ирина Петровна, откройте, пожалуйста. Мы беспокоимся о вас, – сказал Сергей, пытаясь взять официальный тон.
Тогда Сергей, с видом хозяина, достал свою связку ключей. Там было много ключей: от их новой машины, от офиса, от дачи, и один – запасной – от квартиры тёщи. Он с лёгкостью вставил его в скважину. Повернул. Ничего не произошло. Он провернул ещё раз, с усилием. Ключ беспомощно болтался. Он вытащил его, посмотрел, как на обманку, и попробовал другой, старый, который тоже когда-то был в употреблении. Результат тот же. Его уверенность дала трещину. Он потряс ручку, толкнул дверь плечом – та даже не дрогнула.
— Что это? – прошипела Катя. – Мама! Что ты сделала с замком? Открой немедленно! Это моя квартира в результате!
Именно эта фраза, сорвавшаяся с языка дочери, стала финальным подтверждением. «Моя квартира». Не «наша», не «твоя». Моя.
Тогда за дверью раздался голос. Не громкий, но отчётливый, звучащий так, что его было слышно даже через дерево.
— Это больше не твоя квартира, Катя. Это моё жилище. И мой покой. Возвращайте мой сервиз. И научитесь, стучать. Не только в эту дверь.
Они простояли ещё с полчаса, стуча, уговаривая, потом угрожая вызвать полицию («бабушка недееспособна!»). Но уехали, оставив за собой эхо возмущённых голосов в подъезде: «Старческий бред!», «После всего, что мы для неё сделали!», «Никакой благодарности!». Ирина Петровна слушала, как затихают их шаги, и медленно выдохнула.
Она подошла к окну. На улице зажигались фонари, окрашивая осенние лужи в оранжевый цвет. Она вернулась на кухню, поставила на плиту чайник. Достала свою одну-единственную, выжившую чашку, положила в неё ложку вишнёвого варенья, тёмного, как старая кровь. Залила кипятком.
Она знала, что это не конец. Впереди будут звонки, визиты, возможно, попытки давления через родню, уговоры друзей, даже визит участкового. Квартирный вопрос был слишком серьёзным, чтобы они просто отступили. Теперь начнётся война. Но впервые за многие годы она не чувствовала себя уставшей жертвой. Она чувствовала себя солдатом, занявшим, свою укреплённую позицию. В груди не было тяжести. Была пустота, но не страшная, а лёгкая, освобождённая. Как в комнате после генеральной уборки, когда выброшен весь хлам и можно дышать полной грудью.
Она сделала глоток горячего, сладкого чая. Снаружи тикали старые часы, отмеряя её время. Только её. И это было горько, больно, но справедливо. Она сберегла то, что оставалось самым важным: самоуважение. А это, как оказалось, была единственная вещь, которую нельзя было отдать на дачу, потому что для неё не находилось места ни в чужом интерьере, ни в чужих представлениях о жизни.





