– Даю пять минут, чтобы освободила мою квартиру, воровка! – как вихрь, Галина Петровна влетела в комнату. Дверь распахнулась с таким грохотом, что зазвенели тонкие стенки серванта в углу, а сама свекровь влетела, словно разъяренная фурия. Ее лицо, обычно нарумяненное свежим ветром дачных прогулок, сейчас пылало багровым, глаза метали молнии, а тонкие губы превратились в жесткую, злую линию. Я аж вздрогнула, чуть не выронив чашку с недопитым кофе. Утро начиналось так мирно: солнце пробивалось сквозь занавески, на кухне пахло свежесваренным кофе, и я, наконец, выделила себе тихий час перед работой, чтобы полистать любимый журнал. Вот тебе и спокойное утро понедельника.
– Галина Петровна, вы… вы о чем? – только и смогла пролепетать, глядя на свекровь, багровеющую на глазах. Сердце бешено заколотилось в груди, холодная волна страха и непонимания окатила с головы до ног. Обычно она, конечно, дама громкая и эмоциональная, любит командовать, поучать, но сейчас… сейчас казалось, пар из ушей пойдет. Вся ее небольшая, плотная фигурка словно излучала гнев, казалось, еще немного – и она взорвется, как перегретый чайник.
– Ах, она еще и прикидывается! – закричала свекровь, подступая ближе. Пальцем тычет, прямо в грудь, сквозь тонкую ткань домашней футболки, будто меня сейчас проткнет насквозь. Палец жесткий, костяной, словно клюв хищной птицы. – Ворюга ты, вот ты кто! Стащила мою брошь фамильную, последнюю память о матери! И глазки невинные строишь? Как будто я вчера родилась и не вижу, кто передо мной стоит!
Я обмерла. Обвинение как обухом по голове. Слова оглушили, лишили дара речи. Воровка? Я? Да у меня в жизни ни копейки чужой не взяла, росла в честной семье, где бедность была честнее любого богатства, меня так воспитывали – чужое не трогать, довольствоваться своим. А тут такое… от кого – от родной свекрови. Женщины, которая еще недавно казалась мне почти родной, которую я искренне старалась полюбить, несмотря на ее колкости и придирки. Слезы обиды и возмущения подступили к горлу, перехватили дыхание.
– Да вы что такое говорите, Галина Петровна! – стараюсь голос держать ровным, хотя внутри все кипит, все переворачивается от несправедливости. – Какую брошь? Я в вашей комнате вообще не была сегодня. И вчера тоже. И позавчера, если уж на то пошло. Зачем мне вообще к вам заходить без спроса?
– Ах, не была? – хохочет она, аж противно. Смех резкий, каркающий, словно ворона на кладбище. Смех злой, издевательский, от которого по коже побежали мурашки. – А кто тогда, по-твоему, залез ко мне в шкатулку, как не ты, вертихвостка? Знаю я вас, молодых, только деньги на уме да тряпки. Увидела цацку блестящую и руки загребущие зачесались! Думаешь, я слепая, не вижу, как ты на мои вещи заглядываешься? Вон, на сервиз мой старинный все облизываешься, на ковер персидский… Все тебе мало, все хочется чужое заграбастать!
– Да вы в своем уме вообще? – не выдержала я, голос сорвался на крик. В горле пересохло, в глазах потемнело от обиды. – Как вы можете такое говорить? Я ваш сын, Дмитрий, жена! Как вам вообще в голову могло такое прийти? Неужели вы меня настолько плохо знаете?
– А вот так! – топает ногой свекровь, маленькая, но злобная, как маленький ребенок, честное слово. – Брошь пропала? Пропала! Ты в доме одна крутишься? Крутишься! Значит, кто украл? Сама подумай, если мозги еще остались! И нечего тут передо мной спектакль разыгрывать, я тебе не поверю! Пока брошь не вернешь – с места не сдвинусь!
Я смотрю на нее и не верю своим ушам. Неужели это происходит на самом деле? Сколько лет мы с Димой женаты, семь долгих лет, всякое бывало, конечно, и недопонимания, и споры, но такого… такого унижения я еще не испытывала. Чтобы вот так, в открытую, обвинить в воровстве, да еще и прилюдно, в собственной квартире. И ведь не чужой человек говорит, мать мужа. Женщина, которую я всегда старалась уважать, помогать, угождать, как могла, и в праздники, и в будни, и словом, и делом. А она… она видит во мне воровку. Преступницу. Врага.
– Галина Петровна, – говорю уже тише, стараясь взять себя в руки, унять дрожь в голосе, – вы меня оскорбляете. Очень сильно оскорбляете. Эти слова… они как плевок в лицо, как нож в спину. Я не воровка. И никогда ей не была. Если у вас пропала брошь, давайте поищем вместе. Может, вы просто не туда положили? Может, забыли, куда убрали? Со всеми бывает.
– Искать она будет! – замахивается руками свекровь. Снова кричит, захлебываясь от ярости. – Как же! Чтобы ты ее спрятала получше, да? Закопала где-нибудь в укромном месте, а потом, когда я забуду, достала бы, как ни в чем не бывало? Нет уж, голубушка, не дури меня! Знаю я вас, лицемерных… все вы одним миром мазаны!
– Да посмотрите вы вокруг! – от отчаяния я развела руками, показывая на нашу скромную, совсем не богатую обстановку. Квартира хоть и своя, но в ипотеку, мебель простая, без изысков, ковры – еще от бабушки. – Вы думаете, мне ваша брошь так уж нужна? Вы меня за кого принимаете? За нищенку какую-то? За убогую? У меня что, золота-бриллиантов никогда не видела? Дмитрий мне вполне неплохо зарабатывает, мы живем нормально, слава Богу! Мне ваша брошь… даром не нужна! У меня своих украшений хватает, если вам так интересно! – и тут же осекаюсь, понимая, что тоже начинаю кричать, терять самообладание. Как же унизительно оправдываться, доказывать свою честность перед человеком, который тебя и слушать не хочет!
Свекровь как будто немного сбавляет обороты от моих слов. Ярость в глазах все еще клокочет, но напор немного стихает. Недоверие в глазах все равно плещется, как мутная вода в грязном колодце. Стоит, пыхтит, как чайник закипевший, словно вот-вот сорвется клапан, смотрит на меня исподлобья, словно пытается разглядеть на моем лбу клеймо «ВОРОВКА».
– Ладно, – бурчит она наконец, чуть тише. В голосе сквозь гнев прорываются нотки неуверенности. – Ищи! Только чтобы через пять минут брошь была на месте! Иначе… иначе милицию вызову! И тогда попляшешь у меня! Будешь знать, как чужое добро таскать!
– Хорошо, – говорю я, вздыхая. Тяжело так, словно груз на плечи взвалили. Боже мой, до чего дошло! Милицией пугает. Своей невестку, в собственном доме, где я живу на законных основаниях, где каждая вещь куплена на наши общие деньги. – Пойдемте, посмотрим в вашей комнате. Только давайте спокойно, хорошо? И без оскорблений больше, пожалуйста. Мне и так уже хватило.
Галина Петровна, бурча себе что-то под нос, недовольно поджав губы, все же разворачивается и идет к своей комнате, тяжело ступая ногами, словно на каждом шагу вбивая гвоздь в мое самолюбие. Я за ней, как на казнь. Ноги ватные, в животе сосущая пустота, сердце колотится, обида душит, руки трясутся мелкой дрожью. Вот тебе и семейная идиллия. Вот тебе и тихий семейный вечер.
Заходим в ее комнату. Там, как всегда, царство порядка. Идеальный порядок. Все по полочкам, все выглажено, накрахмалено, ни пылинки, ни соринки. Словно не комната, а выставочный зал музея. Свекровь – женщина аккуратная, даже педантичная, в этом не отнять. Только вот в людях совсем не разбирается. Видит только то, что хочет видеть, а правду и истину ищет где-то на задворках своего сознания.
– Где у вас брошь лежала? – спрашиваю я, стараясь сохранять хоть какое-то подобие спокойствия, хотя внутри бушует ураган.
– Вот, – свекровь подходит к старинному комоду из темного дуба, покрытому тяжелой резьбой, открывает верхний ящик. Ящик скрипит, пахнет старым деревом и лавандой. Там стоит резная деревянная шкатулка, вся в бархате внутри, темно-вишневом, потертом от времени. – Здесь всегда лежала. Я ее вчера еще видела, когда… когда…
Она замолкает, морщит лоб, лоб становится испещрен мелкими морщинками, словно перепаханное поле, пытаясь что-то вспомнить. Память, как старая капризная лошадь, упрямится, не хочет повиноваться. Я жду, смотрю на нее, затаив дыхание. И вдруг… ее глаза округляются от удивления. И даже, по-моему, испуга. В них мелькает понимание, как проблеск света в темной пещере.
– Ой, – тихо говорит она. Голос срывается, становится каким-то жалобным, по-детски беспомощным. – Ой, мамочки… кажется, я…
И тут до меня доходит. Вчера вечером, после ужина, когда мы всей семьей сидели в гостиной, смотрели телевизор, свекровь вдруг встрепенулась, сказала, что ей нужно выбрать кофточку на завтрашний день, и ушла в свою комнату. Потом вернулась, уже переодетая в домашний халат, крутилась перед зеркалом в холле, примеряла какую-то кофточку, вертелась так и этак, как молоденькая девица. И что-то блеснуло у нее на груди… брошь! Точно, та самая, фамильная, крупная, с потемневшим от времени серебром и тусклыми, но благородными гранатами, которую она так бережет, которой гордится, как своей главной драгоценностью. Я еще тогда подумала, что-то она ее редко носит в последнее время. А она, оказывается… забыла снять, забыла убрать на место.
– Галина Петровна, – говорю осторожно, очень тихо, словно боясь спугнуть неуловимое понимание, забрезжившее в ее глазах, – а вы вчера вечером, случайно, брошь не надевали? Когда кофточку новую примеряли? Вы же так долго перед зеркалом вертелись… Может, забыли снять ее потом?
Свекровь молчит, стоит, как каменная статуя, смотрит на меня, как будто впервые видит. Словно передо ней не невестка, а привидение. Потом медленно, очень медленно, словно каждое движение дается с огромным трудом, поднимает руку и ощупывает воротник своей домашней кофты, грубой, вязаной, давно уже потерявшей цвет. И… замирает. Пальцы застывают на ткани, глаза широко раскрыты. И медленно, как в замедленной съемке, поворачивает голову в сторону небольшого туалетного столика, стоящего у окна, заваленного флакончиками духов, кремами, расческами, всякой женской мелочью.
Я перевожу взгляд туда же. И вижу… на краешке столика, среди этого женского хаоса, между флакончиками французских духов, подаренных Димой на восьмое марта, и шкатулкой с дешевой бижутерией, блестящей и безвкусной, ту самую брошь. Лежит, небрежно брошенная, блестит в лучах утреннего солнца, как ни в чем не бывало. Целехонькая. На месте. И никем не украденная. Просто забытая, потерянная из-за собственной рассеянности.
Тишина повисает в комнате. Такая густая, вязкая, тяжелая, что хоть ножом режь. Кажется, слышно, как бьется мое сердце, как тяжело дышит свекровь, как тикают часы на стене. Свекровь стоит, остолбенев, как громом пораженная, смотрит на брошь, потом на меня, потом снова на брошь. В глазах – смесь ужаса, стыда, растерянности и… непонимания. Как будто не может поверить своим глазам. Как будто рушится мир, построенный на собственных подозрениях и предубеждениях.
А я… я стою и смотрю на нее. И внутри меня поднимается какая-то странная волна. Не злорадства, нет, хотя искушение было велико. Скорее… горького удовлетворения. Справедливость восторжествовала, хоть и таким абсурдным, обидным путем. Я не воровка. Обвинение оказалось ложным, абсурдным, оскорбительным до глубины души. И все из-за… невнимательности, банальной забывчивости, и, чего уж греха таить, дурного характера свекрови. Ее вечной подозрительности, склонности к драматизации, неумения признавать свои ошибки.
– Ну вот, – тихо говорю я, нарушая давящее молчание. Голос звучит спокойно, ровно, как будто ничего и не случилось. Внешне спокойно, а внутри все еще дрожит от пережитого унижения. – Нашлась ваша брошь. Тут лежала, на виду. А вы меня… воровкой обозвали. Выгнали из дома. Да еще и милицией пригрозили. Приятно, ничего не скажешь.
Свекровь молчит. Опускает голову, смотрит в пол, на потертый край старого ковра. Лицо красное, как рак вареный, шея покрылась красными пятнами. Видно, что стыдно ей. Очень стыдно. Стыд жжет щеки, не дает поднять глаза. Только вот… слова извинения что-то не спешат слетать с языка. Гордость, видимо, не позволяет. Или еще что, какая-то внутренняя неспособность признать свою неправоту.
– Прости… – еле слышно бормочет она, не поднимая головы. Слова выдавлены сквозь зубы, словно тяжелые камни. – Прости, Лена… я… ошиблась… переволновалась… Старая уже, склероз… запамятовала…
«Склероз», – думаю я иронично. Да какой там склероз! Просто характер такой, тяжелый, взрывной, подозрительный, не умеющий контролировать свои эмоции. Всех подозревает, всех винит. А потом, когда оказывается неправа, извиниться толком не может, все списывает на «склероз» и «переволновалась». «Переволновалась» она. А я, значит, не переволновалась, когда меня воровкой обозвали на весь дом? Когда выгнали из квартиры, как последнюю преступницу? Когда растоптали мое достоинство, как грязную тряпку?
– Ладно, Галина Петровна, – говорю я, стараясь не показывать своей обиды, не давать волю гневу, который клокочет внутри. Хотя обида эта – как заноза в сердце, нет, скорее, как ржавый гвоздь, вбитый в самую душу. – Главное, что брошь нашлась. И хорошо, что все так закончилось. Забыли. Инцидент исчерпан.
Говорю «забыли», а сама понимаю, что не забуду. Никогда не забуду этого унижения. Как меня, честного человека, вот так вот, в один миг, без всяких оснований, обвинили в воровстве. Как растоптали мое достоинство, как выставили меня… воровкой в глазах собственной семьи. И в первую очередь – в глазах собственного мужа, который, уверена, все это слышал, стоя за дверью, но так и не решился вмешаться, защитить меня от материнского гнева.
Свекровь молчит. Вздыхает тяжело, шумно, отворачивается к окну, смотрит на улицу невидящим взглядом. За окном – серый осенний пейзаж, голые деревья, унылое небо. Видно, что разговор закончен. Тема закрыта. Как будто ничего и не было. Как будто «прости» – это волшебное слово, которое может стереть из памяти все оскорбления и обиды, как ластик стирает карандашный рисунок.
Я беру брошь со столика, холодный металл обжигает ладонь, кладу ей в ладонь. Она берет, пальцы цепляются за шершавую поверхность металла, смотрит на нее невидящим взглядом, словно видит брошь впервые в жизни. И никаких слов больше не говорит. Ни «спасибо», ни «извини», ничего. Просто молчит, отвернувшись к окну, одинокая и непонятая.
Я вздыхаю, разворачиваюсь и выхожу из комнаты. В коридоре меня встречает Дима. Выглядит растерянно, виновато. Лицо обеспокоенное, бледное, глаза бегают, словно ищут спасения. Видимо, слышал крики, понял, что что-то неладное происходит, но струсил, не решился вмешаться, прервать материнскую тираду.
– Лен, что случилось? Мама опять… – начинает он, неуверенно подходит, пытается обнять за плечи, но я отстраняюсь. – Она что, опять тебя обидела? Я слышал, она кричала…
– Ничего, Дим, все в порядке, – говорю сухо, стараясь скрыть дрожь в голосе. Внутри – пустота и ледяной холод. – Брошь нашлась. Оказалось, мама просто забыла, куда ее положила. Бывает. Все в порядке, правда.
– Нашлась? Ну и слава Богу, – Дима облегченно вздыхает, расслабляется, словно с него гора с плеч свалилась, снова пытается обнять меня за плечи. – А то я уж думал… мама такая у нас, вспыльчивая. Может такого наговорить… Ты не обижайся на нее, ладно? Старая она уже, всякое бывает. Ты же знаешь, она у меня одна…
«Старая», «вспыльчивая», «всякое бывает», «она у меня одна…», – думаю я про себя с горькой иронией, отстраняясь от объятий мужа, словно от назойливой мухи. Легко тебе говорить, Дима. Тебя не обзывали воровкой на весь дом. Тебя не выгоняли из собственной квартиры. Тебе не пришлось испытывать этот стыд и унижение, стоять перед матерью, как нашкодивший ребенок, доказывая свою невиновность. Ты всегда на стороне мамы, всегда ее защищаешь, всегда находишь ей оправдания. А обо мне ты подумал? О моих чувствах? О моем достоинстве?
– Хорошо, Дима, не обижаюсь, – говорю ровным голосом, каким говорят с посторонними людьми, стараясь скрыть горечь и обиду, которые распирают меня изнутри, разрывают на части. – Все в порядке. Забыли. Инцидент исчерпан. – повторяю ее же слова, словно эхо.
Но внутри меня – огромная, зияющая пустота и невыносимый холод. И ощущение какой-то глубокой, незаживающей трещины в наших отношениях. Трещины, которую, боюсь, уже не залатать. Доверие подорвано. Оскорбление нанесено. И никакие «прости» и «забыли» не смогут стереть из памяти этот ужасный день. День, когда я поняла, как мало я значу для этих людей, для этой семьи, в которую так стремилась войти, которую так хотела полюбить.
Я ухожу в нашу комнату, захлопываю за собой дверь с такой силой, что дрожит стекло в окне, и сажусь на кровать, опустив плечи, как под грузом невыносимой тяжести. Смотрю в окно, на серое, беспросветное осеннее небо, затянутое свинцовыми тучами, и думаю о том, как жить дальше. Как жить в семье, где тебя могут вот так вот, в один миг, без всяких оснований, унизить и оскорбить, где тебя не ценят, не уважают, не верят тебе. Где твое мнение ничего не значит, твои чувства никого не интересуют.
И ответ – не находится. В голове – только гул и одна мысль, пульсирующая, как больной зуб: так жить нельзя. Так жить невозможно. Это тупик. Это путь в никуда. Что-то нужно менять. Кардинально менять. И менять – как можно скорее. Иначе… иначе вся наша семейная жизнь, которая еще недавно казалась такой светлой и безоблачной, превратится в невыносимую пытку. В постоянное ожидание нового взрыва, новой обиды, нового унижения. В жизнь на пороховой бочке, которая рано или поздно взорвется. А я – я этого больше не хочу. Не могу. И не буду. С меня хватит. Хватит терпеть, хватит молчать, хватит подстраиваться под чужие капризы и амбиции. Пора что-то решать. Пора действовать. И начинать нужно с себя. С собственного достоинства, которое я чуть было не позволила растоптать.