— И это ты называешь супом?
Голос Дмитрия был не громким, но обладал уникальной способностью проникать под кожу, как тонкая заноза. Он не кричал, не возмущался. Он констатировал факт с видом эксперта-дегустатора, которого обманули в мишленовском ресторане. Дмитрий отодвинул от себя тарелку с борщом, цвет которого казался ему недостаточно рубиновым, и брезгливо ткнул ложкой в кусок мяса, плавающий в бульоне.
Яна, сидевшая напротив, даже не подняла головы. Она воткнула свою ложку в тарелку и механически зачерпнула жидкость, поднесла ко рту, проглотила. Она не чувствовала вкуса. Весь день, проведённый за составлением квартальных отчётов, вытянул из неё не только силы, но и способность воспринимать что-либо, кроме гула цифр в голове. Свинцовая усталость заливала её тело, и единственным желанием было доесть, вымыть посуду и рухнуть в кровать.
— У мамы мясо само распадается на волокна, тает во рту, — не унимался Дмитрий, продолжая свою гастрономическую экзекуцию. — А это резина. Просто резиновый кусок. И бульон пустой, вода водой. Ты вообще солила? Такое чувство, что ты просто накидала в кастрюлю всё, что под руку попалось.
Он говорил это спокойно, почти лениво, словно рассуждал о погоде. В этом спокойствии и крылась вся его сила. Он не сомневался в своей правоте ни на секунду. Мир был устроен просто: существовал эталон — то, как делает его мама, — и всё остальное, что делала Яна, было лишь жалкой, неумелой пародией. Он видел свою миссию в том, чтобы терпеливо указывать ей на несоответствия.
Яна доела. Молча. Она встала, взяла свою тарелку и тарелку мужа, которую тот так и не удостоил вниманием, и отнесла их в раковину. Её движения были выверенными, немного замедленными, словно она экономила энергию. Она чувствовала, как напрягаются мышцы на её челюстях. Она не хотела этого разговора. Не сегодня. Не сейчас. Она просто хотела тишины.
Но Дмитрий уже нашёл новый повод для критики. Он вышел из кухни и через минуту вернулся, держа в руке на вешалке свежевыглаженную рубашку. Его собственную рубашку, которую Яна гладила вчера поздно вечером, когда он уже смотрел свой сериал про спецназ.
— Посмотри на это, — он поднёс воротничок почти к её лицу. — Просто посмотри. Видишь этот залом? Вот здесь. Угол должен быть идеально острым. Идеально! Мама всегда проглаживает его сначала с одной стороны, потом с другой, потом складывает и ещё раз проходится кончиком утюга. Это целая наука! А у тебя что? Тяп-ляп, и готово. Как я в этом завтра на работу пойду? Что люди подумают?
Он смотрел на неё с искренним, неподдельным страданием во взгляде. Он действительно верил, что эта микроскопическая складка на воротнике способна разрушить его деловую репутацию. Он не видел уставшую жену, которая после десятичасового рабочего дня находит в себе силы стоять у гладильной доски. Он видел некомпетентного исполнителя, который плохо справляется со своими прямыми обязанностями.
Яна вытерла руки о кухонное полотенце и повернулась к нему. Она посмотрела на рубашку, потом на его лицо — обиженное, надутое, как у ребёнка, у которого отобрали любимую игрушку. И всё то раздражение, которое она так тщательно утрамбовывала в себе весь вечер, весь месяц, весь последний год, начало подниматься изнутри, как лава в жерле вулкана. Она молчала, но это молчание было плотным и тяжёлым.
Дмитрий неверно истолковал её молчание. Он решил, что она наконец-то осознала глубину своего проступка. Он решил, что сейчас самое время нанести решающий удар, чтобы закрепить результат и раз и навсегда установить в доме правильные порядки. Он отбросил рубашку на стул и встал перед Яной, сложив руки на груди.
— Я так больше не могу, — заявил он твёрдо, глядя на неё сверху вниз. — Я устал жить как на вокзале. Мне нужен нормальный дом. Мне нужен уход. Поэтому слушай сюда. Или ты начинаешь за мной ухаживать нормально, как мать, или я к ней и съеду. Поняла?
Он произнёс это и замер в победной позе. Он был абсолютно уверен в эффекте своих слов. Он ждал. Ждал, что она вздрогнет, что её лицо исказится от страха потерять его, что она бросится к нему с извинениями и клятвами всё исправить. Он ждал её капитуляции.
Секунда тишины, растянувшаяся в вечность. Дмитрий стоял, полный самодовольства, ожидая предсказуемой реакции. Он уже репетировал в голове свою следующую фразу — что-то снисходительно-великодушное, мол, «я рад, что ты всё поняла». Он ждал, что её плечи опустятся, что она посмотрит на него снизу вверх виноватым взглядом. Но вместо этого из глубины её груди вырвался странный, сдавленный звук. Не всхлип, не вздох. Что-то похожее на кашель, который застрял в горле.
Дмитрий непонимающе моргнул. А потом этот звук прорвался наружу и превратился в смех.
Это был не весёлый, не добрый смех. Он был резким, высоким, почти истерическим. Яна запрокинула голову и хохотала, глядя в потолок. Она смеялась так, будто услышала самую абсурдную и нелепую шутку в своей жизни. Этот смех бился о стены кухни, рикошетил от глянцевых фасадов гарнитура, звенел в воздухе, начисто смывая с Дмитрия весь его напускной авторитет. Она согнулась пополам, уперевшись руками в колени, и её плечи тряслись от хохота, который уже не приносил облегчения, а причинял почти физическую боль.
— Ты… ты чего? — растерянно пробормотал Дмитрий. Его победная поза рассыпалась, как карточный домик. Он сделал шаг назад, инстинктивно отступая от этой непонятной, пугающей реакции. — Яна, прекрати. Ты с ума сошла?
Его слова утонули в новом приступе хохота. Она выпрямилась, вытирая пальцами несуществующие слёзы с уголков глаз. Её лицо было красным, но глаза — абсолютно сухими, ясными и опасно блестящими. Смех оборвался так же внезапно, как и начался. Она сделала глубокий, прерывистый вдох, и на её лице застыла маска ледяного, весёлого презрения.
— Съедешь? К маме? — переспросила она. Её голос был хриплым после смеха, но на удивление ровным и сильным. Она смаковала каждое слово, будто пробовала на вкус редкий деликатес. — Дима, это лучшее, что я слышала за весь год. Правда. Это гениально.
Она обошла стол, приблизившись к нему. Теперь они стояли почти лицом к лицу, и он впервые за много лет увидел её по-настоящему. Не как привычный предмет интерьера, не как функцию, которая готовит и гладит, а как отдельного, чужого человека. И этот человек смотрел на него без страха, без любви, без уважения. Только с убийственным сарказмом.
— Ухаживать за тобой? Как мать? — она слегка наклонила голову, будто разглядывая диковинное насекомое. — А что ещё я должна делать, напомни? Может, подгузники тебе менять? С ложечки кормить, чтобы ты, деточка, не испачкал свою любимую футболку? Может, мне сказку на ночь тебе читать, пока ты не уснёшь?
Каждый её вопрос был как пощёчина. Дмитрий отшатнулся, его лицо залила краска стыда и гнева. Он открыл рот, чтобы что-то возразить, чтобы вернуть себе контроль, но она не дала ему вставить ни слова.
— Ты хоть себя слышишь? Тебе тридцать четыре года. Тридцать. Четыре. Года. А ты ставишь мне ультиматумы, как обиженный подросток, которому не купили новый айфон. Ты сравниваешь жену, которая впахивает наравне с тобой, а то и побольше, с женщиной, единственной заботой которой было проследить, чтобы её сыночек вовремя поел и надел чистые трусики. Ты хочешь, чтобы я стала твоей мамой? Серьёзно?
Она сделала паузу, давая ему в полной мере ощутить унизительность ситуации. Он молчал, раздавленный этой неожиданной словесной атакой. Он привык, что Яна молчит, терпит, в худшем случае — тихо плачет в спальне. Он оказался совершенно не готов к тому, что она может дать сдачи. И не просто дать сдачи, а напасть первой.
— Так вот, слушай сюда, мальчик мой, — закончила она, понизив голос до холодного, отчётливого шёпота. — Этот цирк окончен. Ты хотел ультиматум? Ты его получил. Только не от тебя, а от меня.
Оскорблённое самолюбие было для Дмитрия топливом куда более мощным, чем борщ или котлеты. Унижение, которое он испытал от её смеха, выжгло из него всю растерянность и заменило её тупой, тяжёлой злостью. Он перестал быть обиженным мальчиком; теперь он был мужчиной, чьё священное право на уважение было попрано. Он выпрямился, расправил плечи, пытаясь физически стать больше, весомее.
— Ты закончила свой концерт? — произнёс он низким, грудным голосом, в который вложил всю возможную строгость. — Посмеялась? А теперь слушай меня. Речь идёт не о супе и не о рубашках. Речь идёт об уважении. О порядке в доме. Я — мужчина в этой семье, и я хочу приходить домой и чувствовать, что я дома, а не в гостинице, где персонал бастует.
Он сделал шаг к ней, вторгаясь в её личное пространство, пытаясь подавить её своим ростом, своим голосом, своей новообретённой мужской уверенностью. Он смотрел ей прямо в глаза, ожидая, что она дрогнет, отведёт взгляд, признает его авторитет.
— Есть вещи, которые женщина должна делать для своего мужчины. Это не прихоть, это основа. Чтобы у мужчины был тыл. Чтобы он знал, что дома его ждут уют и покой. Это называется достоинство. Моё мужское достоинство, которое ты своим поведением втаптываешь в грязь. Тебе это понятно?
Он произнёс слово «достоинство» с особым нажимом, словно это был неоспоримый козырной туз, который должен был немедленно закончить игру в её пользу. Он ждал.
Яна не отступила ни на сантиметр. Она не отвела взгляда. Последние искры смеха в её глазах погасли, сменившись чем-то гораздо более страшным — абсолютным, безжизненным холодом. Она смотрела на него так, как смотрят на уличного попрошайку, который нагло требует себе кошелёк. Её лицо превратилось в спокойную, непроницаемую маску.
— Достоинство? — переспросила она. Её голос был тихим, но каждый звук резал воздух, как осколок стекла. — Ты решил поговорить о достоинстве. Хорошо. Давай поговорим.
Она медленно, с подчёркнутой ленью, обошла его и прислонилась бедром к кухонной столешнице, скрестив руки на груди. Эта поза была расслабленной, почти вызывающей. Она больше не защищалась. Она нападала.
— Давай-ка мы с тобой разберём твоё «достоинство» по косточкам. Вот этот кухонный гарнитур, который тебе не нравится, — кто за него платил? Я. Помнишь, ты тогда сказал, что у тебя «временные трудности», и эти трудности длятся уже третий год. Машина, на которой ты так гордо ездишь на работу, чтобы не дай бог не помять свою «идеально выглаженную» рубашку, — кто внёс за неё первый взнос? Я. С денег, которые мне достались от бабушки.
Дмитрий дёрнулся, как от удара. Он хотел что-то сказать, возразить, что это «общие» деньги, «семейные», но её ледяной голос не дал ему этого сделать.
— Наш последний отпуск у моря. Два года назад. Ты помнишь, как ты красиво рассказывал друзьям, что «вывез жену отдохнуть»? А теперь давай вспомним, кто на самом деле оплатил и билеты, и отель, потому что у тебя как раз «завис» очень важный проект? Кто покупал тебе там коктейли на пляже, потому что ты забыл кошелёк в номере? Каждый. Божий. День.
Она не повышала голоса. Она просто перечисляла факты, один за другим, методично, как бухгалтер, зачитывающий аудиторское заключение. И каждый факт был гвоздём, который она вбивала в крышку гроба его «мужского достоинства».
— Достоинство, Дима, — продолжила она, и в её голосе появилась сталь, — это когда мужчина приходит домой и принёс в этот дом не только свой драгоценный зад и список претензий, но и мамонта. Или, в нашем современном мире, зарплату, на которую можно содержать семью. Достоинство — это обеспечивать тот самый уют, которого ты требуешь, а не сидеть на шее у работающей жены, критикуя качество её бесплатного обслуживания. Так что собери своё «достоинство» в кучку и подумай хорошенько, о чём ты вообще говоришь. Ты не мужчина в этом доме. Ты — самый дорогой и самый капризный предмет мебели, который я имею неосторожность содержать.
Слова Яны повисли в воздухе кухни, как приговор. Они не были громкими, но обладали весом и плотностью чугуна. Дмитрий смотрел на неё, и его лицо медленно приобретало багровый оттенок. Это был не румянец смущения, а тёмный прилив ярости, поднимающийся из самых глубин его униженного существа. Все его заготовленные аргументы, все его представления о правильном мироустройстве были разнесены в пыль холодной, унизительной арифметикой. Она посмела. Она посмела перевести его священное мужское право на бытовой комфорт в презренные цифры на чеках.
— Так вот оно что, — прошипел он. Слова с трудом продирались сквозь стиснутые зубы. Он перестал быть вальяжным критиком, превратившись в мелкого, злобного хищника, загнанного в угол. — Деньги! Ты решила попрекнуть меня деньгами! Я так и знал, что в тебе нет ничего женского. Только счётчик в голове. Настоящая женщина, правильная, как моя мать, никогда бы не унизила так своего мужчину! Она бы создавала очаг, а не вела бухгалтерию!
Он тыкал в неё пальцем, словно пытаясь проткнуть невидимый барьер её ледяного спокойствия. Он отчаянно нуждался в реакции — в слезах, в крике, в чём угодно, что вернуло бы ему ощущение контроля. Но Яна просто смотрела на него. Спокойно. Внимательно. С тем же выражением, с каким смотрят на надоедливую муху, которая жужжит над ухом, прежде чем прихлопнуть её.
Его беспомощная ярость наткнулась на эту стену безразличия и захлебнулась. Не найдя новых аргументов, он в бессилии вернулся к своему первому, как ему казалось, самому сильному ходу. Он произнёс это уже не как ультиматум, а как выкрик отчаяния, как последнюю попытку спасти лицо, сделать вид, что это его решение, его выбор.
— Всё! С меня хватит! Я не собираюсь жить с бабой-бухгалтером, которая считает каждую копейку! Я ухожу! Ухожу к матери! Она-то знает, как нужно относиться к мужчине! Она знает, что такое семья и уважение!
Он выпалил это и замер, тяжело дыша. В его представлении это был сильный ход. Он уходит сам, с гордо поднятой головой, от женщины, которая его не ценит, к той, которая его боготворит. Он ожидал, что сейчас-то она точно сломается, поймёт, что теряет, и начнёт умолять остаться.
Яна медленно отлепилась от столешницы. Она сделала один шаг к нему. Один тихий, мягкий шаг. На её губах появилась тень улыбки, но в глазах не было ничего, кроме выжженной пустыни. Её голос, когда она заговорила, был низким и до ужаса спокойным, в нём не было ни капли истерики, только смертельная усталость и окончательное, бесповоротное презрение.
— Вот и вали к своей мамочке, подъюбник! Ведь она же для тебя святая женщина, а я так… Временное увлечение! Но жил ты всё это время за мой счёт!
Эта фраза, произнесённая без крика, ударила по нему сильнее, чем любая пощёчина. Это было не просто согласие, это было благословение на изгнание. Она не просто отпускала его, она вышвыривала его вон, как надоевший мусор. Дмитрий застыл, его рот приоткрылся, но из него не вырвалось ни звука. Он смотрел на неё, не в силах поверить, что этот кошмар происходит наяву. А Яна ещё не закончила. Она подошла почти вплотную, глядя ему прямо в пустые, ошарашенные глаза, и нанесла последний, самый жестокий удар.
— И когда доберёшься до своей святой женщины, передай ей, — её голос опустился до ледяного, убийственного шёпота, — что пособие по содержанию её великовозрастного дитя я больше не выплачиваю.
После этих слов она просто развернулась и спокойно пошла в сторону спальни. Не обернувшись. Она просто ушла, оставив его стоять посреди кухни, посреди руин его мира. Он стоял один, оглушённый не тишиной, а значением её последних слов. «Пособие по содержанию». Эта фраза выжгла в его мозгу клеймо. Он больше не был мужчиной, не был мужем, не был даже обиженным сыном. Он был статьёй расходов в чужом бюджете. Статьёй, которую только что закрыли. Навсегда…