Я нашёл женщину моложе, а ты начинай привыкать к одиночеству.
Аркадий сказал это от двери кухни, держа куртку на локте. Я домотала тесьму до конца катушки и только потом обернулась, уже понимая, что сейчас услышу. Бросишь на середине — перематывать полчаса, а у меня восемнадцать костюмов и срок второго апреля. Чайник подходил к свисту, и я сняла его с огня.
— Сколько ей? — спросила я.
— Какая разница.
— Мне для арифметики.
Он дёрнул плечом и назвал ещё и возраст: тридцать один. Инга. Мастер маникюра, квартира на Кленовой. Я залила заварку, крутанула механический таймер на плите — руки сделали это сами, по привычке, — и села.
Мы прожили двадцать четыре года и ни разу не ссорились в голос. Аркадий вообще хорошо говорит, это его главный инструмент, поострее любого моего шила. Он умеет так рассказать про подклад, что заказчик соглашается на двойную цену и уходит довольный. Я умею только шить.
— Вер, ты пойми, я всю жизнь положил на твоё рукоделие.
— На рукоделие, — повторила я.
Рукоделие — это мастерская театрального костюма «Изнанка», пятьдесят четыре квадратных метра в полуподвале у трамвайного круга. Я открыла её пятнадцать лет назад, когда Асе было восемь. Аркадий числился там по снабжению и заказчикам и получал шестьдесят пять тысяч в месяц. Все эти годы он честно возил ткань и честно поил кофе завпостов в трёх театрах. Я честно шила. В углу мастерской с тех самых пор стоит манекен, снятый когда-то по его меркам, — девочки зовут этот манекен Аркашей.
— Мастерская держится на моих связях, — сказал он. — Ты это когда-нибудь признаешь?
— Признаю, — ответила я. — А ткань кто кроит?
— Вот об этом я и говорю. Ты же не разговариваешь. Ты отвечаешь.
В общем-то, он был прав. Я не умею разговаривать так, как ему надо, — широко, с разгоном, с возвратом к старым обидам. На самом деле я просто отвечаю на вопрос, который задали. За столько лет это, наверное, очень надоело.
Он прошёл в комнату и начал складывать рубашки в спортивную сумку. Складывал аккуратно, по-своему, рукавами внутрь. Я стояла в дверном проёме и только считала: девять рубашек, две пары ботинок, зарядка, бритва. Потом он ушёл в ванную за своим шампунем, и я услышала, как щёлкнул выключатель.
— Отпариватель я заберу, — сказал он оттуда. — Это единственное, что я в твоей мастерской выбрал сам.
Промышленный отпариватель стоил семьдесят четыре тысячи и стоял на тележке у раскройного стола. Без него восемнадцать камзолов из бархата буквально за один прогон превращаются в восемнадцать тряпок. Он это знал не хуже меня, ведь сам же вёз его из Подольска в фургоне.
— Он мастерской, — сказала я.
— Мы же партнёры, Вера. Разберёмся по-человечески.
Партнёры. Слово было гладкое, как подклад, и с изнанки колючее. Я почувствовала, как пальцы сами полезли к подушечке для булавок на запястье, и начала перебирать их одну за другой, головками вверх. Привычка с первого года мастерской. Тамара Ильинична говорит, что по этой подушечке можно мерить мой пульс.
Он вышел из ванной, застегнул сумку и посмотрел на меня чуть исподлобья — он всегда так делает, когда собирается сказать главное.
— И карту рабочую пока не трогай. Мне заправляться.
Я тут же перестала перебирать булавки.
Достала телефон, открыла приложение банка, нашла карту мастерской и поставила лимит на ноль. Двенадцать секунд, три нажатия, подтверждение по коду. Он в это время сидел на пуфе и зашнуровывал ботинки, на меня не глядя.
— Не трону, — сказала я.
— Вот и умница.
Он всё-таки наклонился и поцеловал меня в висок. Я не отодвинулась — просто стояла и ждала, когда закроется дверь.
Дверь закрылась.
Я осталась одна в квартире, где всегда кто-то ходил по коридору. Тишина оказалась не страшной, а густой, как желатин. Руки были очень холодные, до самых запястий, и я сунула их под горячую воду, потому что завтра кроить.
Потом я налила чай, села и поняла смешное: весь разговор занял четыре минуты. Я знаю точно, ведь таймер на плите я ставлю ровно на четыре, а прозвенел он именно тогда, когда за Аркадием закрылась дверь. Двадцать четыре года разобрали быстрее, чем я распарываю один рукав.
Чай был с чабрецом, и вкус у него был нормальный.
А в половине одиннадцатого телефон зазвонил. Аркадий, с заправки на Объездной.
— Вера, тут карту не принимают. Ты что сделала?
***
— Вер, приезжай. Только ты не по телефону, ты приезжай.
Тамара Ильинична звонила из мастерской девятнадцатого марта, в час дня. Я была в театре на примерке и держала в зубах три булавки, так что ответила уже в коридоре.
Голос у неё был ровный, а это на самом деле плохой признак. Она у меня с самого открытия и паниковала за все годы дважды.
Я приехала через сорок минут. Стеллаж у левой стены был пустой. Сорок метров синего хлопкового бархата, привезённые под заказ, исчезли вместе с картонными втулками. Тележка у раскройного стола тоже стояла пустая, и на линолеуме остался чистый прямоугольник — там, где сроду не мыли под отпаривателем.
— Он в одиннадцать приезжал, на фургоне, — сказала Тамара Ильинична и отвела глаза. — Я думала, вы в курсе. Он сказал — по вашей просьбе, в театр повезёт. Я потом два часа себе места не находила.
— Я в курсе, — ответила я.
Я была не в курсе. Но швеям это знать незачем, у нас восемнадцать костюмов и до сдачи четырнадцать дней.
Бархат стоил две тысячи восемьсот за метр. Сорок метров — сто двенадцать тысяч, и это была не просто сумма, а именно тот синий с матовым ворсом, который завпост выбирал полтора часа и под который уже отшили подкладку. Отпариватель — семьдесят четыре тысячи. Вместе получалось сто восемьдесят шесть.
Он даже записки не оставил. Просто увёз и уехал, и это было ещё обиднее самой пропажи.
Я села на раскройный стол и десять минут буквально ничего не делала. Потом открыла в телефоне справочник и начала звонить по поставщикам.
В городе такого бархата не было ни у кого. Нашёлся в области, у перекупа со склада в Дзержинском, по три тысячи четыреста за метр, с условием забрать сегодня до восьми. Сто тридцать шесть тысяч вместо ста двенадцати. Переплата — двадцать четыре тысячи, ровно половина Оксаниной зарплаты за месяц.
Я перевела деньги по СБП и поехала.
Вернулась в десятом часу. Замок к тому времени уже сменили: мастер пришёл в пять, Тамара Ильинична его впустила и рассчиталась из кассы. Старый комплект Аркадия стал теперь только куском металла на его брелке.
Потом я составила накладную. Не письмо, не сообщение с восклицательными знаками — обычную накладную на возврат, двумя строками. Бархат хлопковый, синий, сорок метров, сто двенадцать тысяч. Отпариватель промышленный, одна штука, семьдесят четыре тысячи. Итого сто восемьдесят шесть тысяч. Сфотографировала и отправила ему в мессенджер.
Он прочитал тут же. Печатал долго, минуты две, а прислал одно слово: «Серьёзно?»
Я не ответила.
Вечером я позвонила Асе в Казань. Сказала три вещи: отец ушёл, у нас всё нормально, приезжать не надо. Она спросила, плакала ли я. Я сказала, что некогда.
А потом поставила чайник и вспомнила про жестянку.
На верхней полке, за рулонами подкладки, в старой жестянке из-под чая у меня лежит всякая мелочь: запасные ключи, батарейки, пуговицы от спектакля, который сняли с репертуара. И дубликат ключа от фургона.
Фургон мы покупали в двадцать третьем году, за миллион четыреста восемьдесят, со счёта мастерской. Оформляли на меня — Аркадий тогда сам настоял, у него были какие-то свои соображения насчёт штрафов. Ездил на нём он. Все эти годы он возил ткань на чём придётся, а последние три — только на этом фургоне.
Я написала в страховую заявление на изменение списка допущенных к управлению. Ответ пришёл на следующее утро.
В половине шестого я вышла из дома пешком. Кленовая — это двадцать минут дворами. Фургон я увидела сразу: он стоял у третьего подъезда, боком, на газоне, как он всегда ставит. Внутри пахло его одеколоном и почему-то ацетоном.
Я села, завела и поехала в мастерскую.
Уже светало, и на трамвайном круге первый вагон разворачивался со скрежетом, который я слышу каждое утро и люблю. Я поставила фургон на место, заглушила мотор и посидела минуту.
Вот тут меня и прихватило. Ненадолго, минуты на три, и совершенно молча. Я вытерла лицо рукавом, вышла и заперла кабину.
В восемь пришла Тамара Ильинична, увидела фургон и ничего не спросила. До обеда мы раскроили только шесть камзолов, хотя рассчитывали на восемь.
В одиннадцать он написал: «Где машина?» Я тут же скинула ему скриншот из страховой. Больше в тот день он не писал.
А в четверг вечером пришло голосовое от свекрови. Нина Сергеевна, семьдесят восемь лет, говорит всегда быстро и с придыханием.
«Веруня, у меня в субботу день рождения. Ты жакет-то доделала? Привези, а то я в нём хотела».
***
Жакет я перешивала третий раз.
Первый — в девятнадцатом, когда Нина Сергеевна похудела после больницы. Второй — в двадцать втором, когда мода на плечо вернулась и она решила, что ходит как из музея. Третий — сейчас: поменять подклад, перенести пуговицы, выпустить в талии полтора сантиметра. По прайсу мастерской такая работа стоит девять тысяч. Денег я с неё не брала ни разу, и она об этом, на самом деле, знала.
Стол уже накрыли, когда я приехала. Двенадцать человек, салаты в хрустале, племянница с мужем, соседка с четвёртого. И Инга, в белом, рядом с Аркадием.
Он встал мне навстречу и даже не поздоровался — сразу начал представлять.
— Это Инга, моя жена. Инга, это Вера, она костюмы шьёт, по работе заехала.
Слово «жена» он произнёс без запинки, как давно отрепетированное. Инга улыбнулась мне очень вежливо, как улыбаются клиентке, которая пришла не в свою смену.
За столом тут же стало тихо. Соседка с четвёртого замерла с ложкой. Нина Сергеевна смотрела в тарелку и не поднимала головы, и мне впервые за все годы стало её жалко по-настоящему.
Я прошла к её стулу и положила пакет на свободный угол стола.
— С днём рождения, Нина Сергеевна. Жакет готов. Подклад заменила, пуговицы на два сантиметра перенесла, в талии выпустила.
— Спасибо, Веруня, — сказала она в тарелку.
— Это третья переделка, — продолжила я ровно. — По нашему прайсу девять тысяч. Я с вас не брала никогда и сейчас не беру. Просто чтобы за столом знали цифру.
Кто-то кашлянул. Аркадий начал вставать.
— Вера, ну зачем.
— Потому что тут только что назвали цену мне, — сказала я. — Называю свою.
И дальше я сказала главное, ради чего, наверное, и поехала.
— Аркадий Петрович, чтобы вы не узнали это от заказчиков. С двадцать четвёртого марта ваша фамилия снята с сайта мастерской, из группы и со всех действующих договоров. Телефон, который стоял как контактный, переведён на меня. Завпосты трёх театров уведомлены письмом. Вы там больше никого не представляете.
— Ты с ума сошла, — сказал он тихо. — Это пятнадцать лет моей работы.
— Пятнадцать лет вашей зарплаты, — ответила я. — Шестьдесят пять тысяч в месяц. Работа осталась в мастерской, я её вчера кроила.
Инга смотрела на него, а не на меня. И вот это, пожалуй, было самое интересное в тот вечер — как именно она на него посмотрела. Так смотрят на мастера, который обещал покрытие на три недели, а оно слезло на пятый день.
— Сядь, поешь, — сказала Нина Сергеевна. — Веруня, ну сядь.
— Спасибо, я поеду. Фургон во дворе, а у меня примерка завтра в десять.
Я всё-таки дошла до двери сама, не оглядываясь, и в прихожей никто меня не догнал. Уже на лестнице я услышала, как за спиной заговорили все сразу.
На улице было ещё светло. Двадцать восьмое марта, снег дожёвывал свой последний день, а с крыш капало так, что пришлось переступать.
Я села в кабину и положила руки на руль.
Привыкай к одиночеству. Он сказал это четырнадцатого марта, с курткой на локте, стоя в дверях. А я сидела в фургоне после его семейного стола, и одиночества было ровно столько же, сколько две недели назад. Ни граммом больше.
Дома я поела гречки с грибами и легла в половине одиннадцатого. Спала до будильника, без снов.
Второго апреля мы сдали восемнадцать костюмов. Завпост потрогал ворс и сказал, что синий в этот раз лучше прежнего. Я не стала объяснять, что этот синий обошёлся ещё на шестьсот рублей дороже за метр.
А в середине апреля телефон зазвонил сам. Аркадий. Первый раз за месяц — и первым позвонил он.
***
Тринадцатого апреля я сдавала фургон на техобслуживание.
Пока меняли масло, я вытряхивала из салона накопившееся: чеки с заправок, перчатку, полпачки жвачки. В кармане чехла водительского сиденья лежал сложенный вчетверо лист.
Коммерческое предложение. Ремонтная бригада, смета на переделку помещения пятьдесят четыре квадратных метра под маникюрную студию: демонтаж стеллажей, перенос мойки, четыре рабочих места, натяжной потолок. Внизу — дата. Одиннадцатое февраля.
Я стояла у открытой двери и читала эту дату, наверное, минуту. Механик что-то спросил про фильтр, и я ответила ему уже совсем машинально.
Одиннадцатое февраля. А разговор на кухне был четырнадцатого марта. Целый месяц он завтракал напротив меня, возил ткань, здоровался с Тамарой Ильиничной, мерил на Аркашу камзол из прошлого спектакля. И уже знал, где будут стоять четыре кресла.
Вот тут меня наконец-то догнало то, что не догоняло месяц. Не то, что он ушёл к молодой. А то, что мастерскую он померил раньше, чем сказал мне хоть слово. Именно эти пятьдесят четыре метра, где мой стол стоит с первого дня.
Руки стали лёгкими и чужими, как после наркоза у дантиста.
Он позвонил вечером того же дня.
— Вера, надо встретиться. Пожалуйста.
Голос был не тот, которым он много лет продавал подклад. Тише, с паузами, с очень мягким заходом.
— Говори сейчас.
— Не по телефону. Я приеду, куда скажешь.
Я молчала секунд пять и думала совсем не о том, о чём думал он. Я думала про бархат на чужом балконе, ведь апрель в этом году был сырой.
— Завтра в два, в мастерской, — сказала я. — Условие одно: привезёшь отпариватель и бархат. Всё, что вывез девятнадцатого марта. Без этого разговора не будет.
— Хорошо, — согласился он тут же. Даже не попробовал спорить. — Хорошо, Вер. Я всё привезу.
Четырнадцатого апреля, ровно через месяц, он приехал в два часа на грузовом такси. Тамара Ильинична подшивала манжеты, Оксана размечала мелом новый заказ. Я их не отпускала, и они не спрашивали почему.
Отпариватель он занёс сам, придерживая дверь плечом, и поставил на тележку.
— Оксана, метры, — сказала я.
Оксана уже разматывала первый рулон по столу. Тамара Ильинична встала рядом и держала конец.
— Тридцать четыре метра, — сказала Оксана через восемь минут. — Шести не хватает. И вот тут, Вера Дмитриевна, по кромке разводы. Мокло.
— Балкон, — сказал Аркадий. — Он на балконе стоял, я не подумал.
Я подошла к отпаривателю и повернула корпус к свету. С левой стороны, у самого основания, был скол сантиметра в три, с трещиной от него вверх.
— Работает?
— Работает. Я включал.
Я взяла со стола бланк — тот же, что отправляла ему месяц назад, — и вписала от руки: возвращено тридцать четыре метра, шесть метров не возвращены, шесть метров с повреждением по кромке, отпариватель со сколом корпуса. Подписала, поставила дату.
— Распишись.
Он посмотрел на бланк, потом на меня, потом на швей.
— Вера, я приехал не за этим.
— Распишись, пожалуйста. Копия твоя.
Он расписался. Тут же, не садясь, положив лист на угол раскройного стола, — и почерк у него поехал, чего я за двадцать четыре года не видела ни разу.
Я оторвала копию и протянула ему.
— Спасибо. Теперь можешь идти.
— Подожди. — Он не взял копию, и она осталась висеть у меня в руке. — Мы же должны поговорить. Я месяц собирался. Я хочу объяснить.
— Разговор был, — сказала я. — Четырнадцатого марта, на кухне. Он длился четыре минуты, я случайно засекла по таймеру. Тогда ты сказал всё, что хотел, и меня не спрашивал.
— Я был неправ.
— Возможно. Второго разговора не будет.
— Ты даже не послушаешь?
— Нет.
Он стоял посреди мастерской, между Аркашей в старом камзоле и тележкой с отпаривателем, и было очень тихо. Оксана скатывала бархат и старалась делать это как можно тише, уже не поднимая головы. Тамара Ильинична смотрела в манжету.
— При них? — спросил он. — Обязательно было при них?
— Ты при двенадцати человеках представлял Ингу женой, — ответила я. — Я при двух принимаю имущество. Нас меньше.
Он достал из кармана рабочую карту, ту самую, с нулевым лимитом, и разрезал её ножницами с моего стола. Пополам, демонстративно, и положил обе половинки рядом с накладной.
— Вот. Довольна?
Этими ножницами я пятнадцать лет кроила бархат. Теперь ими можно резать только пластик.
— Она всё равно уже не работала, — сказала я. — Ключи оставь.
— Они же не подходят. Ты замок сменила.
— Знаю. Оставь.
Он вынул из брелка комплект от старого замка и бросил на стол. Металл звякнул о ножницы.
— Ты стала железная, — сказал он от двери.
— Я стала считать вслух. Это разные вещи.
Дверь хлопнула так, что на стеллаже качнулась жестянка из-под чая.
Мы простояли молча секунд двадцать. Потом Оксана спросила, куда девать шесть сырых метров, и я сказала, что пустим на подкладные детали, там разводов не видно. Тамара Ильинична вернулась к манжете.
Я вышла на улицу без куртки и села на крыльцо полуподвала. Апрель, солнце, трамвай на кругу скрежещет. Спина была мокрая насквозь, а руки — совершенно спокойные, я буквально специально посмотрела на них и проверила.
Ни торжества, ни злорадства. Просто отпустило что-то в районе диафрагмы, где месяц лежал камень.
Вечером мы с девочками доедали Оксанин пирог с капустой и пересчитывали новый заказ. Два спектакля сразу, сдача в июне. Тамара Ильинична сказала, что Аркаше давно пора менять мерки, и мы засмеялись все трое.
Смеялись мы ещё минут пять. А потом я поехала домой в пустую квартиру, и там ничего не изменилось.
***
Прошло полтора месяца.
Ася ездит к отцу одна, при мне про него не начинает, а я не спрашиваю. От неё я и узнала, что Инга съехала ещё в апреле, дней через десять после нашей встречи. Аркадий живёт у матери, на её семидесяти восьми годах и её пенсии, и другого жилья у него пока нет. Мне он не звонит.
Зато он говорит. Родне, соседке с четвёртого, знакомым завпостам: Вера его выставила на улицу, обобрала, отняла машину и пятнадцать лет жизни. Один завпост мне это пересказал — по-доброму, между делом, за чаем.
Фургон теперь водит Оксана, она в мае получила права. Отпариватель работает, скол мы так и не закрасили — пусть будет. А манекен в углу перешили под другого актёра, мерки снимали заново, и Тамара Ильинична всё равно зовёт его Аркашей.
В мае в мастерской перебывало больше народу, чем за весь прошлый год.
Привыкать к одиночеству мне так и не пришлось. Я всё-таки думаю иногда про тот бланк на углу стола и про то, как он расписывался стоя.
Права я была, что не стала слушать? Или перегнула — надо было дать ему сказать хоть что-то?






