Я никогда не мечтала о детях. Странно признаваться, но это правда — неудобная, колючая, как старый свитер, который натягиваешь в холод. У других девочек были куклы-пупсы, они играли в дочки-матери, они знали, что однажды обязательно родят. А я? Я смотрела на них, как натуралист на неизвестный вид: с интересом, но без понимания.
Моя мать повторяла: «Родишь — поймёшь», «Материнство — это же инстинкт», «У всех нормальных женщин дети». И ещё: «Если бы не ты, Олеся, я бы в Москву уехала. В театральный. Голос у меня был — заслушаешься. Партию Снегурочки мне пророчили». Каждый год — одно и то же. С вариациями, но неизменно: ты — причина моих несчастий.
Я родила Витю в двадцать два. Не по любви, не по залёту даже — по глупости, по желанию доказать. Себе, матери, соседке тёте Вале с её вечным «когда замуж-то, Олеська?». Саша — отец моего ребёнка — даже не узнал о беременности. Уехал на вахту, вернулся, а я уже с животом. Постоял на пороге, моргая, как сова на солнце, потом развернулся и ушёл. Ни звонка, ни алиментов. Только фамилия его — в свидетельстве о рождении.
Меня тогда тряхнуло — не от горя, от злости. Я решила: справлюсь. Сама, без мужика, без матери даже — она к тому времени допилась до цирроза и лежала в хосписе. Сниму квартиру, найду работу. Всё будет как надо.
Витя родился крикливым. Орал так, что соседи стучали в стены. В поликлинике пожимали плечами: колики, зубы режутся, нормальный здоровый мальчик. А я ходила по комнате, укачивая вопящий свёрток, и думала: когда же это кончится? Когда наступит то самое материнское счастье, о котором твердят глянцевые журналы? Почему вместо умиления — усталость, вместо нежности — раздражение?
Время шло. Витя рос. Научился ходить — и тут же разбил мою любимую вазу. Единственную хорошую вещь, оставшуюся от бабушки. Я отшлёпала его — впервые. Он смотрел с таким недоумением, потом с такой обидой… А я думала: я становлюсь как она, как моя мать.
В садике воспитательница отводила меня в сторону, понижала голос: «Ваш Витя очень активный. Может, к неврологу?». В школе — то же самое, только громче: «Он не слушает учителя, ему неинтересно, он мешает другим детям». Я водила его по врачам, психологам. СДВГ, повышенная тревожность, психомоторное возбуждение. Таблетки, массажи, особые диеты.
Ничего не помогало — или помогало ненадолго. Дома он устраивал концерты: то отказывался есть, то засыпать не хотел, то переворачивал ящики с игрушками. Я срывалась — кричала, наказывала. Потом жалела его, себя, обнимала, плакала: «Сыночек, ну что же ты, ну мы же с тобой…». Он отворачивался — весь в обиде и непонимании.
Десять лет этой карусели. Десять лет борьбы — с ним, с собой, с миром. Иногда я смотрела на спящего Витю и думала: может, дело не в нём? Может, дело во мне? Может, я просто не создана для материнства — как некоторые не созданы для математики или стихов?
А потом я встретила Костю. В супермаркете, буднично, почти смешно: столкнулись тележками у полки с мукой. Роняя пакеты, путаясь в извинениях. Два одиночества в море людей. Он — высокий, в дорогом пальто. Я — в растянутой куртке, с вечными кругами под глазами.
— Можно вас угостить кофе? — спросил он, помогая собрать рассыпавшиеся макароны.
Наш первый разговор — два часа в кафешке напротив. Без привычных тем — о детях, домашних заботах. О музыке, кино, поездках. О нас. Я чувствовала себя другой: лёгкой, свободной, с картой будущего, по которой можно идти в любую сторону.
Он спросил:
— У тебя кто-то есть?
Я замялась. А потом решилась:
— Сын. Десять лет. Витя.
Он кивнул, но что-то промелькнуло в глазах — тень, трещина. Потом мы встречались ещё, много раз. Кино по выходным, кафе с недорогим меню, прогулки по городу. Меня словно вынули из старой жизни и поместили в новую, где кто-то ждёт, спрашивает, как прошёл день — впервые за десять лет.
Костя не торопил события, но однажды вечером, когда Витя ночевал у подруги, предложил:
— Выходи за меня. Мы начнём с чистого листа.
Я спросила, стараясь, чтобы голос не дрожал:
— А Витя?
Он помолчал. Потом ответил — тихо, но твёрдо:
— Я не готов воспитывать чужого ребёнка, Олеся. Особенно… такого сложного.
Он знал о наших проблемах — я рассказывала. О Витиных срывах, о моём постоянном чувстве вины и беспомощности, о том, как я устала быть плохой матерью.
— Есть интернаты, — продолжил он. — Хорошие. Я помогу оплатить. Не навсегда, конечно. Может, на год-два. Потом посмотрим.
Ответ застрял где-то внутри. Я боялась его озвучить, потому что боялась услышать саму себя. Ведь где-то в глубине души я уже думала об этом. О жизни без ежедневной борьбы. О мире без крика. О возможности проснуться и просто… быть счастливой.
Когда я молчала, Костя добавил:
— Ему, может, там тоже будет лучше. Дисциплина, режим, специалисты. Ты же сама говорила, что не справляешься.
Я кивнула. И по щеке скатилась слеза — не знаю, от стыда или от облегчения.
Документы на интернат собирала тайком. Справки, копии, заявления — прятала в старую сумку на антресолях. Иногда доставала, смотрела, убирала обратно. Месяц жила, как во сне. Костя звонил каждый вечер, спрашивал: «Ну как, решилась?». Я отвечала: «Почти». Он не давил, но с каждым днём голос становился прохладнее.
Витя ничего не подозревал. Ходил в школу, огрызался на учителей, получал свои тройки-четвёрки. Приходил домой — плюхался перед компьютером. Я делала вид, что всё идёт своим чередом. Работа — дом — ужин — проверка уроков — сон — работа. Привычный круг, в котором мы бежим, как белки.
Однажды директриса позвонила посреди рабочего дня: — Олеся Владимировна, заберите сына. Опять нахамил учительнице математики.
Я отпросилась, поехала в школу. Витя сидел в коридоре, пинал рюкзак. — Ну что на этот раз? — устало спросила я, опускаясь рядом.
Он дёрнул плечом: — Она дура. Сказала, что я тупой.
— Она так и сказала — «тупой»?
— Ну, не совсем… — он замялся. — Она сказала, что с моими способностями только в дворники. А я ответил, что лучше в дворники, чем быть старой коброй с мелом.
Меня накрыло волной стыда и усталости. Я поймала себя на мысли: «Скоро это закончится. Скоро я буду свободна». И тут же испугалась этой мысли, загнала её подальше.
В тот же вечер решилась позвонить в интернат. Говорила тихо, закрывшись в ванной, пустив воду. Женский голос на том конце провода был на удивление тёплым: — У вас сложная ситуация, мы понимаем. К нам многие обращаются, не вы первая. Привозите документы, обсудим.
После звонка долго сидела на краю ванны. В голове крутилось: «Не вы первая». То есть, я не чудовище? Есть и другие такие — матери, которые не справились?
Вернулась в комнату. Витя уже спал. Застыла у его кровати. Рыжие вихры, веснушки на носу, ресницы светлые — как у отца. Дышит тихо. Во сне — спокойный, нежный. Таким я его почти любила. Только почти.
Неделю собиралась с духом, чтобы сказать. Репетировала фразы, прокручивала варианты. «Сынок, тебе будет лучше». «Там специалисты, режим». «Это временно». «Мне нужно немного времени для себя». Всё звучало фальшиво. Особенно это «сынок» — я почти никогда так его не называла.
В субботу Костя позвал нас в пиццерию. Взял меня за руку, представился Вите. Мальчик смотрел исподлобья, грыз трубочку от колы. Не отвечал на вопросы, пинал ножку стола. Костя держался молодцом, улыбался. Только в глазах мелькало: «Ты видишь? Ты понимаешь, почему я не хочу?». Видела. Понимала.
Вечером, когда Витя лёг, позвонила Косте. — Я скажу ему завтра.
Что сказать? Как объяснить десятилетнему ребёнку, что мать отправляет его в интернат, чтобы начать новую жизнь? Что она устала? Что не справляется? Что не смогла полюбить?
Утром проснулась с головной болью. Витя уже гремел на кухне, пытался сделать бутерброд. Хлеб, колбаса, сыр — всё было разбросано. — Ты чего так рано? — спросила я, протирая глаза.
— У нас экскурсия сегодня. В краеведческий музей, — он пожал плечами. — Я тебе говорил три раза.
Я не помнила. В последнее время пропускала его слова мимо ушей — они сливались в сплошной шум, как гудение холодильника.
— Витя, — начала я. Горло пересохло. — Нам нужно кое-что обсудить.
Он замер, не донеся бутерброд до рта. Что-то в моём голосе его насторожило.
— Помнишь Константина? С которым мы вчера…
— Этот дядька в очках? — перебил он. — Он твой парень, что ли?
— Да. И мы… мы решили быть вместе.
Витя жевал, смотрел в стол.
— И чё?
— И… — я сглотнула комок, — я подумала, что тебе будет лучше… немного пожить в другом месте.
Он перестал жевать. Положил бутерброд на тарелку.
— В смысле?
— Есть такая школа-интернат. Там хорошие условия. Отдельная комната, новые друзья, учителя… Я буду приезжать. Часто.
Он молчал. Потом спросил — тихо, без обычной своей дерзости:
— Ты меня выгоняешь?
— Нет! Нет, что ты. Я просто… я думаю, тебе будет там лучше. И мне надо… немного времени. Чтобы наладить жизнь.
— С этим твоим Константином? — он произнёс имя с таким презрением, что меня обожгло.
— Он хороший человек, Вить. Просто…
— Просто я ему мешаю, да? — он поднял глаза. В них стояли слёзы. — Как мешал своему папе, который свалил. Как мешаю тебе.
— Ты не мешаешь, — я протянула руку, но он отодвинулся. — Просто сейчас так будет лучше. Для всех.
Он встал, отодвинув стул.
— Когда?
— Что?
— Когда ты меня отвезёшь? В этот интернат?
Вопрос хлестнул, как пощёчина. Прямой, без иллюзий. Он всё понял.
— В следующие выходные, — пробормотала я, опустив глаза.
— Ясно, — он вытер рот салфеткой. — Тогда я пошёл. Автобус скоро.
Неделя прошла в каком-то мутном мареве. Витя держался странно: не грубил, не огрызался. Молча собирал вещи — я помогала, складывала стопками футболки, джинсы, носки. Когда доставала с верхней полки его старого плюшевого зайца — подарок на трёхлетие, — он сказал: — Это не бери. Детское.
Но ночью я заглянула в его комнату — он спал, прижав к себе этого облезлого зайца. Утром игрушка снова сидела на полке. Я положила её на дно чемодана, под свитера.
Костя звонил каждый день, интересовался, как продвигаются сборы. Говорил о «нашей» будущей квартире, строил планы. Я слушала и кивала, хотя он не мог видеть. Что-то внутри скребло, саднило — но я гнала эти мысли. Надо двигаться вперед. Нельзя жить прошлым. Я заслуживаю счастья. Фразы-костыли, на которых ковыляла к будущему.
В день отъезда Витя проснулся рано. Сидел на кухне, болтал ногами, смотрел в окно. — Ты уже позавтракал? — спросила я, натягивая халат. — Не хочу, — буркнул он. — Надо поесть перед дорогой. — Не хочу я!
Как прежде — дёрганый, колючий. Я почти обрадовалась этой вспышке: так привычнее. Так проще отпустить.
Такси подъехало в одиннадцать. Водитель помог загрузить чемодан и сумку. — Куда едем? — он повернулся ко мне. — Интернат «Надежда». Знаете? — Ага, — кивнул он. — На Береговой? — Да-да, — я поёжилась от этого будничного тона.
Витя забрался на заднее сиденье, отвернулся к окну. Я села рядом. Весь путь — молчком, только дворники скрипели по стеклу. Дождь, серый город, лужи.
Интернат оказался не таким мрачным, как я боялась. Светлое трёхэтажное здание за забором, чистая территория с детской площадкой. Никаких решёток на окнах.
В холле нас встретила директор — Анна Степановна, женщина лет пятидесяти с короткой стрижкой и усталыми глазами. — Проходите, Олеся Владимировна. Документы я посмотрела, всё в порядке, — она перевела взгляд на Витю. — А это наш новый воспитанник? Как тебя зовут? — Виктор, — ответил он, не поднимая глаз. — Хорошо, Виктор. Идём, я покажу твою комнату. Жить будешь с Ильёй, он твоего возраста. Надеюсь, подружитесь.
Мы поднялись по лестнице, прошли по коридору. Стены выкрашены в светло-зелёный, на них — детские рисунки в рамках. Комната небольшая, но чистая. Две кровати, два стола, две тумбочки.
— Располагайся, — сказала директор. — Через полчаса обед. А вы, Олеся Владимировна, пойдёмте со мной, оформим последние бумаги.
В кабинете директора пахло кофе и лекарствами. Я подписывала листы, почти не читая. Строчки расплывались перед глазами.
— Первый месяц лучше не навещать, — говорила Анна Степановна. — Пусть привыкнет, адаптируется. Потом — пожалуйста, хоть каждые выходные.
Я кивала. В голове крутилось: «Месяц. Целый месяц не видеть его». Легче выдохнуть.
Когда вернулись в комнату, Витя уже разложил вещи. Сидел на кровати, смотрел в пол.
— Ну, — сказала я, переминаясь с ноги на ногу. — Мне, наверное, пора.
Он не ответил. Я сделала шаг к нему: — Я буду звонить. Каждый день. И приеду, как только разрешат.
Молчание. Тикали часы на стене.
— Витя…
Он поднял глаза — сухие, без слёз. — Уже иди. Константин, наверное, ждёт.
Я осеклась. Подошла, неловко обняла его. Он не шевельнулся — ни к себе не прижал, ни оттолкнул. Просто сидел, деревянный.
— Тебе тут будет хорошо, — прошептала я, целуя его в макушку. — Вот увидишь.
Выходя, я обернулась. Он сидел всё так же, только отвернулся к окну. И этот профиль — худой, с острым подбородком, так похожий на мой — вдруг кольнул под сердцем.
В такси я не выдержала, расплакалась. Водитель покосился в зеркало, но промолчал, только протянул пачку салфеток.
В новой квартире Кости было чисто и просторно. Паркет, светлая мебель, большие окна. Он встретил меня с цветами, обнял, помог с сумкой. — Ну как? Всё нормально прошло? — Да, — кивнула я, вытирая глаза. — Нормально. — Ты плакала? — он нахмурился. — Немного. Это же… непросто.
Он повёл меня на кухню, налил вина. Красивые бокалы, белая скатерть. Мир взрослых — без разбросанных носков и недоеденных бутербродов. — Привыкнешь, — сказал он, поднимая бокал. — За новую жизнь.
Я повторила: «За новую жизнь», — и отпила. Вино горчило.
Вечером, лёжа в его объятиях, я думала: «Вот оно, счастье. То, что заслужила». Но сон не шёл. Перед глазами стоял Витя — маленький, одинокий на этой казённой кровати.
— Не спишь? — шепнул Костя, целуя меня в плечо. — Не могу уснуть. — Это пройдёт, — он погладил меня по волосам. — Знаешь, я тут подумал… Может, нам завести своего ребёнка? Потом, конечно, не сразу. Но я всегда хотел сына. Нормального, с которым можно в футбол играть, на рыбалку ходить.
Что-то оборвалось внутри. «Нормального». Я повернулась к нему: — А Витя, значит, ненормальный? — Нет, я не это имел в виду, — он замялся. — Просто он сложный мальчик, сама говорила. А у нас будет всё по-другому. Ты же ещё молодая, родишь…
Я сжала зубы: — Чтобы потом и этого ребёнка отдать в интернат, если он окажется «ненормальным»?
Костя сел в кровати: — Олеся, ты чего? Мы же всё обсудили. Ты сама решила…
— Я знаю, — перебила я. — Я решила. И теперь мне с этим жить.
Утром я проснулась с мыслью: «Надо позвонить, узнать, как он». Но Анна Степановна была непреклонна: — Неделю вообще никаких звонков. Потом — по графику.
Я бродила по квартире Кости, как призрак. Он ушёл на работу, оставив мне ключи. Я открывала шкафы, холодильник, заглядывала под диван — будто пыталась найти там себя.
В прихожей зазвонил мой телефон. Номер интерната. — Олеся Владимировна? — голос директора звучал напряжённо. — Тут ваш Виктор… Сбежал.
Я не помню, как добралась до интерната. Автобус, потом пешком, потом бегом. В голове стучало: «Где он? Куда? Маленький, один в чужом районе». Страх жёг внутренности.
Анна Степановна встретила меня в холле: — Только не паникуйте. Полиция уже ищет. Он не мог далеко уйти.
— Как это произошло? — я сжимала и разжимала кулаки.
— После обеда у них был тихий час. Потом воспитатель зашёл проверить — а кровать пустая. Окно открыто, там карниз и водосточная труба…
Я опустилась на стул, ноги не держали. — Он хочет домой, — прошептала я. — Он хочет ко мне.
Но ведь дома никого нет. Пустая квартира. Ключа у него нет. Куда он?
Я вдруг вспомнила детскую площадку рядом с нашим домом. «Наше место» — он называл его так в детстве. Мы часто ходили туда, когда ему было пять-шесть. Потом перестали.
— У вас есть предположения, куда он мог пойти? — спросила директор.
— Да, — я вскочила. — Кажется, да.
Площадка была старой, с обшарпанной горкой и скрипучими качелями. Я шла к ней, почти бежала, задыхаясь. И вдруг увидела: маленькая фигурка на качелях. Раскачивается еле-еле. Рюкзак валяется рядом.
Я замедлила шаг. Подходила медленно, боялась спугнуть. Он заметил меня, но не убежал. Сидел, опустив голову. Промокший насквозь — шёл дождь.
— Витя, — я опустилась перед ним на корточки. — Господи, я так испугалась.
Он молчал, ковырял носком кроссовка ямку в песке.
— Поедем домой? — спросила я, дрожа от холода и страха.
Он поднял глаза — красные от слёз: — Домой? В интернат?
— Нет, — я покачала головой. — Домой. К нам домой.
Он моргнул: — А как же твой Константин? И новая жизнь?
Я протянула руку, стёрла дождевую каплю с его щеки: — Не будет никакой новой жизни, Вить. Только наша — старая, сложная, но наша.
Он смотрел недоверчиво: — Ты врёшь, чтобы я пошёл с тобой. А потом опять отвезёшь туда.
— Не отвезу, — я присела рядом на соседние качели. — Знаешь, я сегодня поняла кое-что. Я очень боялась, что с тобой что-то случится. Так боялась, что сердце останавливалось. И поняла: ты — мой. Мой сын. Я не умею быть хорошей матерью, я не умею любить правильно. Но я хочу попробовать. Ещё раз.
— Почему? — спросил он, глядя исподлобья.
— Потому что… потому что я тебя не отпущу, — я искала слова. — Не смогу отпустить.
Он сполз с качелей, подобрал рюкзак: — Это не значит, что я тебя люблю или прощаю. Я просто домой хочу. В свою комнату.
— Я знаю, — ответила я. — Я не прошу любви или прощения. Пока. Просто идём домой.
Он кивнул. Мы пошли вместе — мокрые, продрогшие, чужие друг другу. Но вместе.
Константину я позвонила вечером. Он кричал, не понимал. Потом бросил трубку. Так и лежала она — чёрная, как выжженная земля между нами.
А ночью Витя пришёл ко мне в комнату. Встал у двери, маленький и колючий: — Ты счастлива теперь? — спросил тихо.
Я смотрела на него в темноте. На рыжий вихор, на худые плечи под растянутой футболкой. На свою кровь, на своё продолжение. На свой самый сложный выбор.
— Нет, — честно ответила я. — Но я хочу попробовать… научиться быть с тобой. Быть рядом. Может, однажды из этого получится что-то похожее на счастье. Не знаю.
Он долго смотрел на меня, потом кивнул. Развернулся и ушёл в свою комнату. Не обнял, не простил. Просто остался рядом. И это было началом — трудным, честным, настоящим. Началом пути, который мне предстояло пройти. Не умея быть мамой. Учась ею становиться.