Ручка была тяжёлой и холодной, инкрустированной каким-то тёмным деревом. Оля привезла её специально для этого случая, говорила — «чтобы папа подписывал красивой вещью, как важный документ». Она сейчас лежала на полированной столешнице, рядом с развёрнутыми листами договора дарения. Свет от массивной люстры в кабинете нотариуса падал на неё, и золотое перо поблёскивало.
Отец взял эту ручку, покрутил в пальцах, как будто оценивая вес. Потом медленно, очень медленно положил её обратно, ровно посередине верхнего листа. Положил свою широкую, в коричневых возрастных пятнах ладонь поверх бумаг и отодвинул весь стоп от себя к краю стола. Звук шуршащей бумаги был громким в тишине.
— Я не подпишу, — сказал он. Голос был негромким, но отчётливым, как удар гонга.
Моя сестра Оля замерла. За секунду до этого её лицо было обращено к отцу с ожиданием, почти с восторгом. Теперь на нём застыла маска полного непонимания, которая начала трещать по краям. Её муж Витя, стоявший у неё за спиной и до этого момента снисходительно осматривавший кабинет, резко выпрямился.
— Александр Петрович? — произнесла Оля, и это прозвучало как писк.
— Не подпишу, — повторил отец, не глядя на неё. Он смотрел прямо перед собой, на стеллаж с юридическими справочниками. — И всё. Тема закрыта.
В воздухе повисло молчание, такое плотное, что им можно было подавиться. Нотариус, женщина с усталым лицом и безупречной причёской, не моргнув, отодвинула свой блокнот. Она видела такое. Ждала развития.
— Папа, это… это невозможно, — заговорила Оля, и её голос набирал высоту и громкость. — Мы же всё обсудили! Мы готовились! Мы… мы даже ремонт планировали! Ты же сам согласился!
— Передумал, — сказал отец коротко. Он посмотрел на неё, и в его взгляде не было ни злобы, ни упрёка. Была усталая, окончательная твёрдость. — Дарственную не подпишу. Это моё последнее слово.
Витя не выдержал. Он сделал шаг вперёд, его лицо покраснело.
— Александр Петрович, да вы понимаете, что творите? Мы время забронировали, я дела перенёс! Это же…
— Виктор, — отец перебил его, повернув голову. — Это не ваше дело. Это моя квартира. И моё решение.
В этот момент его взгляд промелькнул по мне. Я сидела напротив, стиснув под столом руки так, что ногти впились в ладони. Я не сказала ни слова. Но я увидела в его глазах не упрямство, а что-то другое. Словно сигнал. Словно он ждал, что я хоть как-то отреагирую. Я опустила глаза. Моя роль в этой сцене была отыграна раньше.
А началось всё гораздо раньше, конечно. После мамы. Она ушла внезапно, оторвавшись от нас всех, как пуговица, которую оторвали от пальто, — быстро и оставив после себя только дыру и обрывки ниток. Отец остался один в их квартире, и казалось, он не живёт там, а доживает. Мы с Олей были его единственными ниточками, связывающими с миром.
Оля взяла на себя роль главной заботницы. Она звонила ему каждое утро, приезжала раз в два дня с домашними пирогами и новостями. Я же приходила вечерами, после работы, когда дети были уложены, а Сергей, мой муж, сидел с ноутбуком на кухне. Мы с отцом часто просто молчали. Я мыла посуду, он смотрел телевизор, звук которого был едва слышен. Этой тихой совместности мне хватало. Мне казалось, и ему тоже.
Но однажды вечером, полгода спустя, Оля заговорила. Мы пили чай на её кухне, а её муж Витя что-то громко обсуждал по телефону в гостиной.
— Лен, надо что-то решать с папой, — сказала она, отодвигая от себя чашку. — Он один в этой трёшке. Это неправильно. И небезопасно.
— Он там вырос, Оль. Там всё его, — ответила я.
— Его? Там всё мамино, — поправила она, и в её голосе прозвучала металлическая нотка. — А он ходит среди этих вещей, как фантом. Слушай, у меня же комната свободна после Светки. Пусть переезжает к нам. За ним присмотр, компания. А квартиру… мы сдадим. Или продадим, в результате. Деньги разделим. Это же логично.
Меня будто обдало ледяной водой.
— Ты хочешь продать папин дом? Выгнать его оттуда?
— Не выгнать, а переселить в лучшие условия! — вспыхнула она. — У тебя самой двое детей и Серёжа, который вечно в поисках себя. Тебе не до папы. А у меня — стабильность. Я могу ему это дать.
«Серёжа, который вечно в поисках себя» — это про моего мужа, который после сокращения на заводе пытался освоить новую профессию. Для Оли и Вити, живших по принципу «деньги сейчас», его метания были признаком неудачничества.
Мы тогда поссорились. Впервые по-настоящему. Но через неделю Оля позвонила, будто ничего и не было. Голос у неё был мягкий, примирительный.
— Ленок, я, может, погорячилась. Но проблема-то остаётся. Давай так. Пусть папа оформляет дарственную. На нас с тобой. При жизни. Знаешь, сколько проблем это снимет? Никаких налогов потом, никакой шестимесячной волокиты после… ну, ты понимаешь. Он будет спокоен, что всё улажено. И мы будем спокойны.
Она говорила так убедительно, так рационально, что моё сопротивление начало таять. Я устала. Устала от чувства вины, от напряжения, от невысказанного. Может, она и права. Может, это и есть выход.
Уговорить отца оказалось сложнее. Он долго сидел, ссутулившись, и смотрел в окно.
— Зачем вам это? — спросил он глухо. — Я же ещё дышу.
— Чтобы потом, пап, мы не поссорились с Леной из-за бумажек, — вкрадчиво сказала Оля, присаживаясь рядом с ним на корточки. — Чтобы мир был. Ты же хочешь, чтобы у нас мир был?
Он посмотрел на неё, и в его глазах мелькнула боль.
— А если мир из-за этой бумажки как раз и нарушится?
— Не нарушится, — бодро заверила она. — Мы же сёстры.
под конец он сдался. Сдался не потому, что поверил, а потому, что, видимо, устал сопротивляться. Устал от всего.
— Ладно, — сказал он. — Делайте, если надо. Только чтобы вы… не ссорились.
В тот момент у меня впервые за долгое время ёкнуло сердце чем-то похожим на надежду. Может, и правда всё устроится. Мы с Олей стали чаще видеться, обсуждали, как будем ремонтировать «свои» половины, шутили. Казалось, туча рассеивается.
А потом он заболел. Сильно. Воспаление лёгких в его возрасте — это серьёзно. Мы с Олей установили дежурство. Она, по утрам, я, после работы. Дни слились в череду врачей, таблеток и его тяжёлого, хриплого дыхания.
Именно тогда я всё услышала. Случайно. Мне нужно было забрать у Сергея чистые простыни и привезти отцу. Я вернулась в его квартиру позже обычного. В прихожей горел свет, и там, спиной ко мне, стоял Витя. Он разговаривал по телефону, и его голос, обычно такой нарочито-уважительный, звучал бодро и развязно.
— …Да не, всё идёт по плану. Старик вот приболел немного, но ничего, оклемается. Как оклемается — сразу к нотариусу и завершим эпопею… Нет, продавать сразу не будем, шума много. Сначала возьмём опеку над ним, типа для ухода переедет к нам. А там, глядишь, через полгодика сам захочет продать — мол, больно жильё большое, один страшно. Оля с ним справится, она его на ушко поставила… Ага. Наша половина — твои вложения. Не волнуйся.
Я стояла за приоткрытой дверью в спальню и не дышала. «Старик». «Оля его на ушко поставила». «Наша половина — твои вложения». Каждое слово было как пощёчина. Меня затрясло. Я отступила в коридор, вышла на лестничную площадку. Руки дрожали, но я достала телефон. Включила диктофон. Потом снова вошла, на этот раз громче.
Витя оглянулся, лицо его стало маской учтивости.
— Лена! А я пастилки привёз, Оля просила. Вроде ему лучше.
Я кивнула и прошла мимо, в комнату к отцу. Мне нужно было видеть его живое лицо, чтобы не сделать чего-нибудь необратимого здесь, в прихожей.
В ту ночь я не спала. Голос Вити звучал у меня в голове на повторе. Я думала о том, как рассказать отцу. И понимала, что нельзя. Нельзя сейчас, когда он болен и слаб. Это его убьёт. Но я могла сделать по-другому.
Я пришла к нему на следующий день. Он был бодрее, сидел в кресле.
— Пап, — начала я. — Давай ещё раз подумаем насчёт этой дарственной.
— О чём думать? Решили же.
— Решили-то решили… А ты уверен, что это безопасно для тебя? Ты представляешь,, я присела напротив, ты отдашь все права. А потом, не дай бог, у Оли или у меня возникнут финансовые трудности. Захочется свою половину продать. Или, допустим, Оле понадобится большая сумма, и она начнёт намекать, что тебе тут одному тяжело, что надо бы в меньшую квартиру… Ты же здесь оставаться планируешь?
Он смотрел на меня, и его взгляд постепенно менялся. Из усталого становился сосредоточенным.
— Ты что-то знаешь, Лена?
— Я ничего не знаю наверняка, — сказала я честно. — Но знаю людей. И знаю, что дарственная — это навечно. А завещание… его можно переписать. Если вдруг кто-то себя нехорошо поведёт. Это твоя страховка, пап. И нашей с Олей — тоже. Чтобы мы вели себя хорошо.
Он долго молчал, глядя куда-то поверх моей головы.
— Умница ты моя, — прошептал он. — Всегда всё наперёд видела. Ладно. Сделаем по-твоему. Но в кабинете у нотариуса я скажу всё сам. Ты молчи. Договорились?
Мы договорились.
И вот теперь он сказал. Сказал своё «нет». И это «нет» висело в воздухе, раскалённое и неоспоримое.
Лицо Оли исказилось. Сначала от непонимания, потом от обиды, а потом на нём появилось что-то похожее на страх.
— Папа… ты же не можешь… Мы же родные!
— Именно потому, что родные, — тихо сказал отец. — Я и не подпишу. Я подумал. Это слишком опасно. Для меня. Я оформлю завещание. Там будет условие — пока я жив, никто не имеет права распоряжаться квартирой, кроме меня. А после… как получится.
Витя аж подпрыгнул.
— Да это же маразм! Вы что, в своём уме? Вы нас на деньги разводите что ли? Мы время, нервы…
— Виктор, — отец перебил его, и в его голосе впервые зазвучала сталь. — А вы на что разводили? На какие «вложения»?
Воцарилась тишина. Витя побледнел так, что даже губы посерели. Оля смотрела на него, и в её глазах медленно, как страшная картина, проявлялось понимание.
— Что… что он имеет помните, что, Витя? — спросила она шёпотом.
Я не стала больше ждать. Я достала телефон, нашла запись, подняла его и нажала воспроизведение.
Голос Вити, весёлый и циничный, заполнил кабинет. «Старик… Оля его на ушко поставила… наша половина — твои вложения…»
Оля слушала. Не двигаясь. Казалось, она даже не дышит. Когда запись закончилась, она медленно, как в замедленной съёмке, повернула голову к мужу. На её лице не было ни злости, ни слёз. Было пустое, абсолютное опустошение.
— Выходи, — сказала она ему тихо, хрипло.
— Оль, это же…
— Выходи! — это был уже крик, сдавленный и раздирающий.
Витя, что-то пробормотав, побежал к двери. Оля не побежала за ним. Она стояла, сгорбившись, потом медленно подняла на отца глаза. В них была такая пропасть стыда и боли, что я не выдержала и отвернулась.
— Пап… — её голос сорвался. Она не смогла больше ничего сказать. Просто развернулась и вышла, шатаясь, как пьяная.
Дверь закрылась. В кабинете остались мы с отцом и молчаливая нотариус.
— Извините за беспокойство, — хрипло сказал отец, поднимаясь. — Мы больше не отнимем вашего времени.
Мы вышли на улицу. Была поздняя осень, сырая и ветреная. Отец шёл медленно, опираясь на мою руку. Мы молчали всю дорогу до машины и всю дорогу до дома.
Вечером я снова приехала к нему. Он сидел в темноте в гостиной, не включая свет. Я щёлкнула выключателем. Он не моргнул.
— Пап, поешь хоть немного.
— Потом.
Я села рядом. Тишина была не тяжёлой, а какой-то очищенной, пустой.
— Завещание я напишу, — сказал он, не глядя на меня. — На тебя и на твоих детей. Но. Если она… Если Оля придёт. Сама. Без него. И скажет… не знаю даже что. Тогда ты поделишь. Как сама захочешь. Ты на это способна?
Я посмотрела на его профиль, резко очерченный учитывая торшера. На морщины, на складку упрямства у рта. Он был разбит, но не сломлен. Он пытался найти хоть какую-то справедливость в этом колодце предательства.
— Способна, — ответила я тихо.
Он кивнул. Потом потянулся и взял мою руку. Держал её просто так, в своей тёплой, сухой ладони. Мы сидели так долго, не двигаясь, слушая, как за окном воет ветер и шуршат по асфальту последние листья. Никаких слов утешения. Никаких обещаний. Просто тишина и это крепкое, нерушимое держание за руку. Всё, что было нужно, уже случилось. Всё, что нужно было сказать, упомянули. Осталось только ждать, утихнет ли когда-нибудь эта боль, и дышать дальше, один день за другим.





