Пятьдесят восемь лет – это тот рубеж, когда порядочные женщины, если верить Аделаиде Карловне, моей свекрови, обязаны окончательно слиться с интерьером и рассадой.
Но я думала иначе.
Пятьдесят восемь – самый подходящий возраст, чтобы начать жить для себя. Я давно уже так решила. И отправилась «на юга».
***
Недавно я развелась с мужем. Наш развод прошел буднично, без битья чешских тарелок и дележа хрусталя. Свекровь, правда, успела напоследок потребовать назад мельхиоровые ложки, которые хранились у нас в коробке из-под зефира, переложенные пожелтевшей калькой. Я отдала.
Вадим ушел к женщине моложе него на шестнадцать лет. Она работала в его конторе сметчицей. В день его ухода я стояла у окна в гостиной. На улице дворник методично со скрежетом скреб лопатой асфальт, сгребая в кучу мокрые березовые листья.
В комнате за моей спиной Вадим педантично собирал вещи. Застегивая куртку, он потоптался у порога и вдруг выдал:
– Ты, Вера, баба двужильная. А Надя… Она на табуретку встать боится, когда лампочка перегорает.
Он ушел. Я взяла с раковины шершавую зеленую губку, насыпала на нее горсть «Пемолюкса» и начала тереть эмаль ванны. Я вообще всегда начинаю работать, когда мне плохо, в этом для меня есть что-то медитативное.
Терла, пока желтый налет от воды не исчез полностью.
– Хочу на юг, к морю, – вдруг подумала я.
И не откладывая дело в долгий ящик, купила билет.
Дочь Лидочка, зашедшая в гости, только губы поджала:
– Мам, ну какой тебе юг? Ты в прошлом месяце жаловалась, что поясницу тянет, уколы делала… Давай лучше мы тебя к нам в Малаховку перевезем. Там внуки, помогать будешь…
***
Интонации у дочери были те же, что и у свекрови. Она тоже была уверена, что после пятидесяти женщина должна быть удобной подставкой для чужих нужд. В этот момент на плите зашипело, молоко поднялось белой шапкой и пролилось на чугунную решетку конфорки, мгновенно заполнив кухню запахом гари.
Я взяла мокрую тряпку и с нажимом провела по горячей эмали плиты. Тряпка зашипела, повалил пар.
– Не поеду я в Малаховку, Лида, – я тщательно прополоскала тряпку под краном, – я хочу на юг. В Коктебель.
Лидочка так и застыла с упаковкой бумажных салфеток в руке. Ее брови поползли вверх, а нижняя челюсть слегка отвисла. Но возражать не стала.
***
Ехала я в плацкарте. Неподалеку от меня разместилась пожилая пара с внучкой-подростком. Девочка сразу натянула на голову капюшон серой толстовки и воткнула в уши наушники. Ее бабушка, грузная женщина с сиреневым отливом коротких волос, непрерывно занималась мужем.
– Толя, ты куда немытыми руками за огурец хватаешься? Влажную салфетку возьми. Толя, капли свои выпей, ты дышишь со свистом. Толя, отодвинься от сквозняка, шею продует.
Мужчина не огрызался. Он брал салфетку, тщательно вытирал каждый палец, потом послушно отсчитывал капли из бутылочки в пластиковый стаканчик с водой. Запах мяты и валерианы тут же перебил аромат копченой курицы.
Он жевал, глядя в окно на мелькающие столбы, а шея над воротником застиранной рубашки была покрыта мелкими капельками пота.
Я смотрела, как он механически пережевывает кусок хлеба, и вспоминала поликлинику. Как Вадим сидел в очереди к кардиологу, а я застегивала ему пуговицу на куртке под горло и шипела на ухо, чтобы он не пил холодную воду из кулера. И он так же молчал, глядя в пол.
Коктебель навалился на меня жарой, криками зазывал на экскурсии у автостанции и резким запахом горелого лука из чебуречных.
Пристройка у хозяйки, тети Любы, где я остановилась, была крошечной, с отдельным входом через покосившуюся калитку. Вдоль забора из сетки-рабицы вился огромный куст бледно-розовой чайной розы.
Обстановка в комнате была… аутентичной.
Железная кровать с провисшей панцирной сеткой была застелена колючим шерстяным одеялом с верблюдом по центру. Столик, покрытый клеенкой с выцветшими клубничками, сильно шатался. На стене висело мутное прямоугольное зеркало, в котором лицо казалось шире и желтее.
Первые два дня я по инерции создавала видимость бурной хозяйственной деятельности. Купила губку, кусок хозяйственного мыла и оттерла липкие круги от чашек на клеенке. Достала из чемодана дорожный утюжок, постелила на стол полотенце и долго, с нажимом, отглаживала свои льняные бриджи.
На рынке я придирчиво щупала помидоры-сливки, выбирая те, что потверже. Если руки оставались без дела, в затылке начинала пульсировать тяжелая жилка.
Организм требовал привычного алгоритма: плита, готовка, мытье посуды, стирка, уборка, глажка…
А на третье утро механизм дал сбой. В полпятого солнце пробило узкую щель между деревянными ставнями и острым лучом легло на синий линолеум. Во дворе загремело жестяное ведро, тетя Люба понесла пойло своим козам, вода расплескивалась и глухо била по земле.
Я опустила босые ноги на холодный пол, натянула старый пляжный сарафан, обулась в резиновые шлепанцы, которые противно скрипели от влажности, и вышла за калитку.
На набережной гуляли только бродячие собаки, а уборщики в оранжевых жилетах сгребали мусор в черные мешки. Море после ночного низовика ворочало тяжелые, свинцовые волны, с шипением выбрасывая на гальку комки бурых, пахнущих йодом и гнилью водорослей и куски белого пенопласта.
Я дошла до пирса с покосившейся табличкой «Опасная зона», перешагнула через ржавый трос, покрытый колючей окалиной, и зашагала по серым, изъеденным солью доскам. Села на самом краю и свесила ноги.
Вода внизу бурлила, обдавая шлепанцы мелкой холодной пылью. На деревянной опоре сидела крупная чайка с желтым клювом и деловито ковырялась в собственных перьях.
Я обхватила колени руками. Шершавая доска под бедрами холодила кожу через тонкую ткань.
Именно в этот момент я вспомнила стенку «Макака» в нашей гостиной.
Тридцать лет подряд в канун Пасхи я снимала оттуда тяжелые хрустальные бокалы, замачивала их в тазу с водой и уксусом, протирала вафельным полотенцем, чтобы не было разводов, и ставила обратно на стеклянные полки. Мы из них не пили даже на большие праздники.
И еще я вспомнила зеленые плотные шторы, которые Вадим принес с какой-то базы. Они собирали пыль, делали комнату похожей на подсобку, но Вадим говорил, что зеленый успокаивает глаза после работы с документами.
Я хотела купить белый легкий тюль, но каждый раз отдавала деньги то на зимнюю резину для его машины, то на обои в коридор, то еще на что-нибудь.
Сейчас я сидела над мутной водой, ветер трепал непричесанные со сна волосы, сарафан разошелся на груди. На большом пальце ноги поверх натертой мозоли был наклеен телесный бактерицидный пластырь. И мне было абсолютно наплевать, что кто-то может это увидеть
– Женщина, вы бы сошли оттуда. Доска прогнила, хрустнет – придется за вами с багром нырять, – кто-то окликнул меня сзади.
Я резко повернула голову. Неподалеку стоял мужчина лет шестидесяти. На нем была старая брезентовая штормовка с засаленным воротником и резиновые сапоги с отворотами, на которых налипла грязь. В руке он держал обрезанную пятилитровую баклажку от питьевой воды, внутри которой брякали свинцовые грузила и моток зеленой лески.
Лицо у него было красное, обветренное, с глубокими бороздами на щеках.
– Не хрустнет. Я вешу шестьдесят килограмм.
Мужчина хмыкнул, скрипнул сапогами по настилу, подошел ближе и уселся прямо на корточки в паре метров от меня. Вытащил из баклажки леску, зажал крючок зубами.
– Москвичка, наверное? Приезжие все легкие, пока спасателям их из воды тянуть не приходится. Приедут, сядут на край света и смотрят в одну точку. Или от мужа сбежала, или он от тебя. У вас обычно на второй-третий день такой вид делается, я тут насмотрелся. Хотя, может, и ошибаюсь.
Его грубоватый тон заставил меня стиснуть зубы. Я могла бы встать, отряхнуть сарафан и уйти, но вместо этого осталась.
– А вы психолог местный, по лицам гадаете?
Мужик выплюнул крючок и привязал грузило.
– Я не психолух. Я Петр. Моторы лодочные тут перебираю. А лица… У меня у самого жена десять лет назад ушла. Сначала тоже сидел, в воду пялился, а потом… Кстати, у тебя у чемодана колесо скрипит. Я вчера на автостанции был и слышал, как ты по асфальту им громыхала. Смазать надо, маслом капнуть.
И я подумала, что он прав…
Я приходила на пирс каждый день к половине шестого. Петр уже сидел там на перевернутом пластиковом ящике из-под пива и молча распутывал свои донки. Я садилась рядом на вытертые доски.
Иногда он доставал из бездонного кармана штормовки горсть мелких диких груш или абрикосов-дичек и протягивал мне. Я терла их бока о подол сарафана и откусывала. Сок был терпким, вязал рот, капал на запястья. Но я не обращала внимания.
Рядом с Петром можно было не втягивать живот, не поправлять лямки сарафана, и мне это нравилось.
Иногда он нагибался, поднимал с досок какой-нибудь плоский камешек, рассматривал, вертел в пальцах и бросал обратно в воду или совал в карман. Молча, будто сортировал их по одному ему понятному принципу.
К концу недели, в пятницу вечером, когда я сидела за столом и чистила вареную картошку, на столе зажужжал смартфон. На экране высветилась фотография Лидочки. Я вытерла липкие пальцы бумажной салфеткой и провела по экрану.
– Мам, это ужас какой-то! – зачастила она. – Эта Надька папу обчистила. Сняла с карты все деньги и сбежала в Анапу с каким-то экспедитором. Отец сейчас у нас. У него давление подскочило, я ему таблетку под язык сунула, скорую вызывали. Лежит, в потолок смотрит, губы синие. Про тебя спрашивает. Говорит, позвони матери, скажи, что я глупец.
Нож в моей руке дрогнул. Я смотрела на картофельную кожуру на клеенке. К кожуре прилип кусочек укропа. Где-то внутри, привычно, как старый рефлекс, шевельнулось знакомое – ехать домой, измерять давление, подсовывать таблетку под язык, спасать, одним словом. Как та женщина того Толю из плацкарта.
Я отложила нож, взяла вилку и начала разминать картошку на тарелке.
– Что врачи говорят? – поинтересовалась я.
– Да что врачи! Говорят, покой нужен, диета без соли. Мама, тебе надо билет брать на завтра. Ходят же автобусы до Симферополя, оттуда самолетом. Ему бульон варить надо, он суп из пакета есть не может, его тошнит. Вы столько лет прожили, ты же не бросишь его вот так?
Я перевела взгляд на свои руки. Они были шершавые, грубые. Однако эти руки больше не хотели отмывать кастрюлю от прикипевшего куриного бульона и стирать носки Вадима.
– У Вадима есть ты, Лида, – я отломила кусок черного хлеба и отправила его в рот. – Отваришь ему грудку, это несложно. А я завтра еду на Карадаг. На целый день.
– Ты… Ты просто издеваешься! – рявкнула Лидочка, и в динамике раздались короткие гудки.
Я положила телефон и спокойно закончила ужин.
Потом вышла во двор. За калиткой начиналась грунтовая дорога к набережной. Оттуда тянуло дымом мангалов, жареной бараниной и тяжелым запахом разлитого на асфальте дешевого пива.
Я направилась к экскурсионной будке. Там сидела плотная женщина в очках на цепочке, обмахиваясь свернутой газетой.
– На Карадаг, на утро, пешеходный, – я достала из сумки кожаный кошелек и выложила на деревянный прилавок две пятисотенные купюры.
Женщина перестала махать газетой, сдвинула очки на кончик носа и посмотрела на мои шлепанцы.
– Туда семь километров по жаре топать, по камням. Ноги сотрете, потом пластырями не обклеитесь. Обувь нужна хорошая.
– Я в курсе, – я забрала розовый квиток билета, сложила его пополам и сунула в карман.
Ночью я спала без снов, не просыпаясь от скрипа матраса и лая соседских собак. Только под утро привиделось, как я вытряхиваю из мешка для пылесоса килограммы серой черноморской гальки.
В пять утра на пирсе никого не было. Петр, видимо, ушел с рыбаками ставить сети на кефаль.
Там, где он обычно сидел, на выщербленной доске возле ржавого гвоздя, лежал плоский серый камень, отшлифованный водой, с ровной круглой дыркой посередине. «Куриный бог». Я нагнулась, подняла его.
Камень был холодным, покрытым тонким слоем засохшей белой соли. Я просунула в дырку мизинец – камень плотно сел на сустав.
Сунув руку в карман ветровки, я пошла навстречу приключениям.





