Это что за помои? — прорычал Дмитрий, и тарелка с дымящейся гречневой кашей, которую я сегодня ни свет ни заря, еще до работы, у плиты простояла, сварила, полетела на пол, словно пушечное ядро. С лязгом расколовшись о линолеум, тарелка разлетелась на осколки, а гречка размазалась темным, уродливым пятном по вытертому до блеска полу, брызнув коричневой крошкой на светлые обои в цветочек. К запаху жареного лука и грибов примешался кисловатый и уже как будто прогорклый кашный дух, заполнивший кухню тяжелым наслаиванием.
Я замерла, с половником словно вросшим в руку, как каменная статуя. Только что компот помешивала, вишневый, любимый Димкин… Рука с половником мелко дрожала. Смотрела, как расползается по полу мой безвозвратный труд, мои убитые утра и старания, еще горячий, только что снятый с плиты ужин, в который не только скудные продукты, но и драгоценное время, и последняя робкая капелька надежды, что сегодня вечер хоть ненадолго будет мирным, вложены.
А главное – упрямое тепло истощенной души, нелепое и почти похороненное желание воссоздать в этом неуютном доме призрачный уют и долгожданный мир, несмотря на глухое сопротивление стен и обиженных сердец. Любовь… глупая, слепая, наверное, но где-то всё еще тлеющая искра, живущая где-то глубоко на самом дне, любовь, которую я по безнадежной привычке пыталась подмешать в каждое пресное блюдо для него.
Ехидный, как скрежет ржавого металла, скрипучий смех свекрови, Елены Ивановны, словно зазубренный острый нож, безжалостно полоснул по израненному сердцу. Она с ленивой важностью расположилась за обеденным столом, неподвижная глыба плоти, в своем вечном, обсиженном годами кресле, обтянутом дешевым скользким чехлом с полинялыми розами, как самозваная королева на шатающемся, потрепанном молью троне.
И, наблюдая из-под нависших тяжелых век за дешёвым спектаклем унижения, устроенным собственным сыном исключительно для нее, ее рыхлые пухлые руки, унизанные вульгарными золотыми кольцами, с жадностью впились в полированный край стола, а на крашеных, поджатых губах расцвела сытая самодовольная ухмылка. На шее тяжелым золотым жгутом лежала массивная цепь, демонстрируя ее незыблемое право власти в этом доме. Их вечный тандем против меня – бесконечная заезженная пластинка на скрипучем семейном граммофоне семейной жизни.
Дим, ну что ты, в самом деле, – липким сладким сиропом притворной неги протянула она, хохотнув еще раз, словно смакуя каждое слово, — Пожалей пол, это ж убирать теперь. Хотя, конечно, зрелище и правда удручающее. А так-то да, выглядит совершенно неаппетитно.
Я словно проснулась от тяжелого оцепенения, опустила тяжелый половник на стол. Он гулко брякнул, как сигнал тревоги, словно наконец-то прорвавшийся наружу мой очнувшийся от спячки долго сдерживаемый внутренний протест. В груди заворочалось незнакомое доселе, острое чувство.
Тебе не нравится, Дим? – спросила я, из последних сил стараясь выровнять предательски дрожащий голос, чтобы не выдать ни губительной слабости, ни бурлящей под ребрами слепой ярости. – Так бы и сказал по-человечески. Зачем же по-скотски еду швырять? Да еще и обзывать…
А как это еще надо было назвать? – взвился он, аж побагровел лицом, точно перезрелый помидор, вены вздулись на шее, словно толстые черви, глаза налились мутной кровью, готовые вот-вот лопнуть от бессильной злобы, — Это что – жрать мне предлагаешь, а не еду?! Ты что, совсем разучилась готовить? Или специально меня травишь этим дерьмом? Моришь голодом, чтобы я скорее в гроб слег?!
Травлю? – переспросила я, уже не притворяясь, удивление было совершенно искренним. – Дим, да я же для тебя живу, стараюсь во всём! Что тебе не так в этот раз? Каша вчерашняя? Так ты же сам позавчера умолял сварить гречневую, говорил, что она очень полезная, прямо как в беззаботном детстве.
В детстве! – передразнил он гнусным бабьим голосом, — В детстве у мамы, когда еще нормально кормили, а не вот этим пойлом!
И тут его словно осекло, словно кто-то дернул за невидимую ниточку, он запнулся на полуслове, поймал тяжелый, неодобрительный взгляд матери, с ужасом осознав, что зарвался и сказал лишнее, не то что нужно, ища у нее немого указания к действию, словно дрессированная собака. Она едва заметно кивнула ему тяжелой головой в знак одобрения, губы беззвучно шепнули «Дожимай!», и он понял – зеленый свет дан, отмашка получена, и он, трусливо воодушевившись всепоглощающей маминой поддержкой, снова с стервением продолжил наступать, уже не выбирая слов:
В общем, есть это свиньям стыдно предложить. Сделай сейчас же что-нибудь человеческое, нормальное. И немедленно убери за собой вот это мерзкое безобразие.
Он брезгливо плюнул словом кивнул на размазанную кашу на полу, словно я специально устроила здесь этот бедлам, и грубо развернулся ко мне спиной, показательно ушел в свою комнату, с силой захлопнув за собой дверь, так что в ветхом серванте задрожали хрустальные рюмки, зазвенев похоронным звоном. Даже не удостоив меня последним взглядом. Словно я – неодушевленная мебель, никчемное пустое место, бессловесная ходячая прислуга, обязанная беспрекословно угождать и покорно, как мышь, молчать в своей норе.
Елена Ивановна тяжело провожала его ненавидящим взглядом, и лишь когда гулко хлопнула дверь и дом снова погрузился в душную тишину, повернулась ко мне, уже спокойная и торжествующая, словно жирный питон, насытившийся кровью жертвы, глядя сверху вниз своими тяжелыми, будто кошачьими, немигающими глазами, полными презрения и властной насмешки. Кончики губ дрожали от сдерживаемого ликования.
Ну что же ты застыла, Анна? Чего в пол вперилась? Марш убирать. И чтобы к завтраку был готов нормальный, человеческий ужин. Поняла? Сын у меня не привык питаться помоями. Он заслуживает только самого лучшего. Не то, что вот это…
Она надменно скривилась, передёрнув тяжелыми плечами, словно учуяла стойкий запах тухлятины, хотя каша пахла вполне сносно и даже аппетитно – обычной гречкой и душистым обжаренным на сковороде луком с собранными еще осенью в лесу лесными грибами. Я же всегда искренне старалась готовить вкусно, по-домашнему, вкладывая все силы.
И прежде Дмитрий никогда не жаловался на еду, ел за обе щеки, еще и просил добавки. Что же случилось-то вдруг сегодня? Или это пресловутое «вдруг» длится беззвучной пыточной уже долгие бесконечные годы, а я все время обманывала себя, боясь открыть глаза и увидеть открывшуюся безрадостную правду, не смея вслух произнести горький диагноз нашей больной семьи?
А ничего не случилось «вдруг», постигло меня неожиданное и почти смертельное озарение, ледяная волна которого мгновенно парализовала волю и отняла дыхание. Всё оказалось именно так, как оно и было всегда. Не было никакого «раньше», было только бесконечное «сейчас», день сурка безнадежного унижения, замаскированного сладкими улыбками и фальшивыми обещаниями «светлого будущего». Просто прежде я наивно заталкивала ком жгучей обиды поглубже в горло, слезливо уговаривала измученное сердце глупыми заклинаниями «стерпится-слюбится», бессмысленно пыталась замазывать все зияющие трещины в гнилых отношениях новой наивной порцией самозабвенного угождения и рабской услужливости.
Привычно Закрывала усталые глаза, изо всех сил делала вид, что искренне не замечаю ни презрительного отвращения во взгляде чужого мне мужа, ни ежедневных ядовитых уничижительных замечаний коварной свекрови. С ослиным упрямством продолжала Угождать, как дрессированная обезьянка подстраивалась под чужие капризы, отчаянно пыталась наивно заслужить хоть каплю их демонстративно скупую подачку фальшивой благосклонности.
За долгие, бесцельно прожитые годы изнурительной совместной жизни болезненно привыкла к их отравленному бесчеловечному отношению, к нему уже словно сроднилась, как с тяжелой хронической болезнью, покорно приняла его, как неизбежное горькое зло, словно это и есть единственно возможная, «нормальная» женская жизнь. Смирилась, безропотно потухла, постепенно потеряла себя, растворилась без следа в пыльном быту, в бессмысленной рутине и в диких чужих желаниях, забыв напрочь о собственных, о которых теперь уже и вспомнить не могла.
Но именно сегодня… Именно в эту злополучную осеннюю пятницу что-то необратимо надломилось и окончательно разлетелось внутри на миллион осколков. То хрупкое, еще теплое, что еле теплилось под толстым слоем безнадеги. Как неосторожно оброненная на кафель треснувшая по шву старая фаянсовая чашка, которую тщетно пытались склеить десятки раз грубыми нитями.
Вот эта остывающая, мерзкая каша, размазанная толстым слоем по заплеванному полу, этот удушающий змеиный хохот злорадной свекрови, отвратительное хамство опустившегося мужа – стали последней, решающей, убойной каплей, переполнившей до краев тяжелую чашу моего долготерпения. Очнувшаяся от летаргии душа внутри закипела густой, черной мстительной злостью, поднимаясь со дна усталого измученного сердца, словно густая вязкая кипящая смола, готовая залить всё вокруг нестерпимой болью. Я вдруг с пугающей отчетливостью увидела свое искаженное отражение со стороны – униженную, жалкую, забитую, доведенную до отчаяния женщину, которая по глупости добровольно и безропотно позволяет этим двум чужим людям безжалостно вытирать об себя грязные ноги.
И меня неожиданно пронзило жгучее чувство невыносимого стыда. Стыда перед зеркалом, перед безмолвными стенами родного дома, за саму себя, за собственную презренную бесхребетность, за непостижимую многолетнюю слабость, за долгие годы постыдных и совершенно бессмысленных унижений. «Всё. Хватит с меня этого позора!» — негромко, но отчетливо прошептала я одними потрескавшимися губами, и этот робкий шепот внезапно прозвучал внутри словно неистовый раскат далекого грома, предвещая неминуемую бурю.
Нет, — тихо, но неожиданно уверенно и непоколебимо твердо сказала я, резко вскинув тяжелую голову, и глядя прямо, не отводя взгляда, в холодные, словно зимний лёд, глаза опешившей от такой дерзости Елене Ивановне. Взгляд мой был ровным и немигающим.
Что – нет? – она аж захлебнулась от накатившего собственного презрения, запнулась, точно споткнулась о собственную спесь, от полной неожиданности. – Это ты еще что это себе вообразила? Ты в своем ли уме?
Нет, я не собираюсь здесь ничего убирать, — ровно повторила я слова твердого отказа немного громче, и голос мой уже звучал сильнее, непривычно ровнее, жесткий холодный металл непреклонной воли зазвенел в нем отчетливо, и уже больше не дрожал от внутренней неуверенности.
– Пусть твой ненаглядный сыночек, собственными ручками убирает. Это он сам только что устроил здесь свинарник и жалкую помойку. И готовить для него что-то «нормальное» я тоже больше не собираюсь никогда. Сыта по горло. Осточертело до зубовного скрежета. Пусть отныне сам себе кормит свое ненасытное пузо «нормальным». Или ты уж вольготно располагайся на плите, мамаша, если так свято не на жизнь, а на смерть переживаешь о высоком качестве «правильной» и «здоровой» еды для своего единственного и неповторимого кровинушки.
Елена Ивановна безвольно разинула потерявший дар речи от неожиданной наглости рот, задохнувшись от захлестнувшего ее ядовитого возмущения, словно огромная неуклюжая жирная рыба, неожиданно выброшенная коварной волной на горячий берег чужого пляжа. Она искренне не ожидала такого жесткого открытого отпора.
Никак не могла до конца поверить, что я, вечно покорная, уступчивая и удобная тихая Анна, наконец-то осмелилась на отчаянный бессмысленный бунт. Привыкла, видимо, за долгие годы безнаказанного издевательства, что я всегда покорно и безмолвно киваю, робко молчу и смиренно утираюсь краем застиранного фартука.
Да ты как ты смеешь так со мной разговаривать, хамка неблагодарная?! – зашипела она сквозь сжатые до боли зубы, наконец-то опомнившись от первого ступора и злобно нахмурив редкие седые брови. – Ты здесь кто такая? Ты сейчас же забудешься у меня, грязная побирушка! Ты в моем доме паразитом живешь! Ты совсем память потеряла, забыла напрочь, кто тебя сироту несчастную сюда привел, жалкая бесродная приживалка?! Да я тебя в миг в нищету обратно выкину, помни это, дрянь!
В твоем доме? – горько усмехнулась я, внезапно почувствовав, как густая обжигающая горечь заполонила рот, словно желчь из переполненного пузыря. – Нет, дорогая Елена Ивановна, ошибаетесь, это уже давно не твой единоличный дом. И никогда им не был. Это наш общий дом. Мы с Дмитрием вместе, в поте лица строили его по кирпичику, вместе наивно жили, вместе … вернее, только я одна здесь по рабски старалась изо всех последних сил создать хоть какое-то жалкое подобие домашнего уюта и долгожданного человеческого тепла.
А ты всегда возникала здесь незваной хозяйкой, бесцеремонно распоряжаясь чужим добром, пыталась каждый метр жилплощади безраздельно подчинить своей маниакальной власти, на глазах превратить это наш дом в свое личное феодальное царство, где ты – всесильная королева, а все остальные – бесправные рабы. И твой несчастный инфантильный сыночек всегда тебе в этом подло и усердно помогал. Но довольно.
Хватит с меня бесславных ролей в вашем закулисном театре абсурда. С меня уже более чем довольно. До предела. До точки невозврата. С меня наконец-то хватит всего вашего бесчеловечного, несправедливого и бесконечно подлого отношения!
Я сделала тяжелый шаг к плите, резким, почти нервным движением выключила гудящий газ под безмятежно булькающим в забытой кастрюльке вишневым компотом. Затем, не глядя, на автомате сняла ненавистный серый ситцевый фартук, до тошноты пахнущий дешевым подсолнечным маслом, горелым луком и многолетним унижением, и с неожиданной для самой себя грацией женщины, обретающей долгожданную свободу, небрежно повесила его на шатающийся ржавый крючок у двери.
Словно одним легким движением снимала с плеч невыносимое бремя оков, не только заляпанный жиром фартук, но и бесправную, навязанную силой чужой воли, тягостную роль бессменной кухарки, бессловесной прислуги, вечной бесправной тени в их бездарном семейном спектакле. Роль удобной, терпеливой и всепрощающей жены, о которую можно без тени сомнения безнаказанно вытирать грязные ноги, не боясь ни упрека, ни обиды, ни даже робкого слова протеста.
Я ухожу отсюда навсегда, — спокойно, непостижимо спокойно для самой себя произнесла я, прямо и неотрывно глядя в позеленевшие от злобы глаза окаменевшей от ярости и недоумения свекрови, уже точно зная, что обратного пути нет и не будет. – Устала до смерти от всего этого бесконечного цирка с конями. Перегорела окончательно. Выдохлась безвозвратно.
До душевной тошноты наелась. Пусть теперь ваш ненаглядный Димочка живет безвылазно с любимой мамочкой, и пускай отныне только она одна заботится о его привередливом желудке и кормит его с ложечки своей фирменной «нормальной» едой. А я … я наконец-то вырвалась из клетки и поживу на волюшке, только для себя. Для себя одной, единственной и долгожданной.
И резко отвернувшись, не оглядываясь больше ни разу, не дрогнув уже ни единым мускулом опустевшей души, вышла из душной проклятой кухни, навсегда оставляя за спиной не только остывающую недоеденную гречневую кашу на полу, но и целую бездонную пропасть бессмысленного непонимания, бесконечных обид и горького разочарования.
В темной прихожей торопливо накинула первое попавшееся под руку легкое пальто, едва не заплакав от неожиданного пронизывающего холода неласкового осеннего воздуха, наспех обулась на дрожащие от волнения ноги. Судорожно схватила с полочки поношенную сумочку, тяжелые ключи от чужой уже квартиры. И стремительный рывок на прорыв – дернула на себя тяжелую дверь, широким шагом перешагнула высокий порог и робко шагнула за него, навсегда оставляя там, в душной душной тюремной квартире, черту бедности и прозябания, протяженностью в тридцать долгих бесцветных лет жизни, безвозвратно утекших в пустоту, полных бесконечных мучительных компромиссов и бессмысленных удушающих душу уступок.
Жизни, в которой я незаметно для окружающих, но осознанно для себя безвозвратно и почти неощутимо для самой себя постепенно, день за днем утрачивала единственное, что у меня было – собственное человеческое «я».
Куда теперь идти? Я еще совершенно не знала. Но облегченно забилось тревожное сердце, уже негромко запело от сладостного предвкушения долгожданной горькой свободы. И твердо знала только одно – обратно в это прошлое не вернусь уже никогда.
Хватит. Натерпелась на век вперед. Я искренне заслуживаю совершенно другого, простого человеческого отношения. Я заслуживаю не подаяния фальшивой любви, а банального уважения к своей попранной человеческой личности. Я заслуживаю неоспоримого священного права жить своей собственной полноценной жизнью, а не растворяться без следа, как утренний туман, в чужих диких эгоистичных капризах и бесконечных бессмысленных прихотях чужих людей.
Выйдя на зыбкую осеннюю улицу из темного душного подъезда, я жадно глотая холодный воздух, словно долгожданный первый глоток чистой живой воды после тяжелого удушья, глубоко вдохнула всем истерзанным сердцем свежий, влажный горький осенний ветер перемен.
Впервые за непомерно долгие, как вечность, годы бессмысленного брака с тяжелых измученных плеч словно неведомой силой свалился громадной тяжести каменный груз многолетних обид, и сладко почувствовала себя по-настоящему долгожданно свободной. Свободной от мерзкого беспросветного гнетущей липкого чувства не оплаченнной вины, от изнурительной, бессмысленной необходимости всем без исключения угождать, от постоянного липкого, тревожного, сосущего под ложечкой ожидания хоть какой-то жалкой мизерной подачки фальшивого одобрения.
Впереди меня ждала пугающая, необъятная неизведанная жизненная неизвестность, расстилающаяся сумрачной дымкой осеннего тумана. И немного страшно, чего греха таить, глупо было бы спорить, конечно страшно ступить в черную пустоту без маяка и опоры.
Но непостижимым образом вместе с робким затаившимся страхом внутри уже пульсировало ровным пульсом огромное, долгожданное, выстраданное облегчение, словно тяжелая болезнь отступила наконец. И неожиданно светлая окрыляющая радость, пробившаяся ярким лучом сквозь серую толщу многолетней безнадеги. Радость от четкого и ясного осознания того, что я наконец-то смогла, превозмогла слабость и страх, набралась немыслимой внутренней силы, на верное последнее отчаянное решение решилась.
Решилась навсегда вырваться из замкнутого круга, твердо сказать грубое, неотменимое «нет» любому дальнейшему унижению и уничтожающему бесчеловечному неуважению. Решилась с робким трепетом надежды выбрать себя, свою собственную, единственную, безвозвратно уходящую жизнь, пока еще не слишком поздно.
Я неторопливо, словно очнувшись от глубокого сна, побрела наугад вдоль пустынной осенней, уже по-вечернему безлюдной улицы, пока еще совершенно не зная толком куда именно меня выведет судьба.
Просто шла по дороге жизни вперед, без страха и оглядки, подставив измученное лицо последним теплым лучам ласкового осеннего солнца, наслаждаясь негромким шумом свежего ветра перемен и сладостным ощущением неповторимой внутренней, ни с чем несравнимой душевной свободы. И впервые за долгие бесцветные годы унылого прозябания ощутила себя живой.
По-настоящему живой и цельной, несломленной и несдавшейся. И это невероятное ощущение было неожиданно пронзительно прекрасно. Так долгожданно прекрасно, что внезапно захотелось безудержно заплакать горькими слезами очищения от накопившейся боли и неподдельного счастья. Счастья жить дальше.