В 60 лет я нашла в маминой тетради слова: «Сегодня пожалела, что стала матерью». Я хотела выбросить тетрадь — а потом вспомнила вечер, который сорок лет рассказывала совсем иначе
Тетрадь лежала в коробке из-под сапог. На обложке ничего не было. Внутри — даты, короткие записи, иногда списки покупок.
Я открыла её наугад. Узнала почерк. Сразу стало тепло и больно, как каждый раз, когда после смерти человека находишь что-то, к чему он прикасался.
Мама умерла полгода назад. Ей было восемьдесят четыре. Мы разбирали вещи медленно: то не было времени, то сил. В тот день я осталась одна в её квартире и решила закончить шкаф.
Прочитала сначала про новую кастрюлю. Про очередь в магазине. Про соседку, которая принесла абрикосы. Потом перевернула страницу.
«Сегодня пожалела, что стала матерью. Хотела уйти из дома и никому не сказать, куда».
Я перестала дышать ровно. Сверху стояла дата. Мне тогда было четырнадцать.
Проверила ещё раз. Не раньше моего рождения. Не запись про чужой разговор. Мама писала о себе. Обо мне.
Тетрадь захотелось закрыть, выбросить, забыть. Потом прочитать всё до конца. Все эти желания пришли сразу и мешали друг другу.
Я села на пол возле шкафа. В комнате пахло деревом и маминым мылом. На стене висела моя школьная фотография. И рядом с этим привычным доказательством любви лежали слова, которым я не находила места.
***
Мама меня любила. В этом я не сомневалась никогда.
Когда я болела, сидела рядом. Когда разводилась, сказала: «Приезжай, ключ у тебя есть». Когда у меня родился сын, приезжала помогать, хотя работала и сама.
Она не была ласковой каждую минуту. Могла сердиться, говорить лишнее, пытаться решать за меня. Но любовь чувствовалась в обычных вещах: в супе, который оставляла на плите, в зашитом кармане, в звонке после трудного разговора.
Я привыкла вспоминать её именно такой. Не святой. Просто своей мамой.
И вот теперь несколько слов как будто отменяли всё. Так мне показалось в первые минуты.
«Пожалела, что стала матерью».
Я перечитала. Затем следующие строчки.
«Лариса кричала, что я ничего не понимаю. Я, наверное, правда не понимаю. Целый день всем нужна. От меня ждут чистого, горячего, правильного. Даже уйти погулять должна так, чтобы никому не было неудобно».
Я положила тетрадь на колени.
Тот вечер я помнила.
***
В четырнадцать мне разрешили пойти на школьную вечеринку. Мама обещала помочь с блузкой. Я хотела переделать воротник, чтобы было «как у всех», хотя теперь совсем не понимаю, что тогда имела в виду.
Она вернулась с работы позже обычного. Поставила сумки, сказала, что не успеет шить. Я взбесилась.
Мне казалось, моя жизнь рушится из-за воротника. Я кричала. Что она обещала. Что ей всё равно. Что другие мамы нормальные.
Отец читал газету. Потом поднял голову и сказал маме:
— Ну ты сделай. Чего она у тебя раскричалась?
У тебя. Не у нас.
Я тогда этого не заметила. Заметила только, что мама ушла в ванную и долго не выходила. Решила: специально, чтобы я поняла, как виновата.
Потом она села за машинку. Блузку переделала. На вечеринку я пошла.
Много лет рассказывала эту историю смеясь. Какая я была невыносимая. Как мама всё равно всё успевала. Даже сыну говорила: «Бабушка была волшебница».
А волшебница в тот вечер хотела уйти из дома и никому не сказать куда.
***
Я позвонила маминой сестре, тёте Вале. Сказала, что нашла тетрадь.
Она спросила:
— Ты читаешь?
— Несколько страниц.
— Там дневник?
— Наверное.
Тётя помолчала.
— Что-то тяжёлое?
Я прочитала ей запись. Голос дрожал. Очень хотелось, чтобы она сказала: мама не это имела в виду. Что слова случайные. Что я могу не считать их настоящими.
Но тётя ответила:
— Она тогда очень уставала.
— Значит, правда жалела?
— Лариса, я не знаю, что именно она чувствовала в ту минуту.
— Но тебе рассказывала?
— Рассказывала, что больше не может. Я звала её к себе на выходные. Она всё находила причину не ехать.
Я смотрела на школьную фотографию.
— Я думала, ей не хочется.
Тётя вздохнула.
— Часто люди так и говорят, когда им кажется, что нельзя хотеть.
***
Мне хотелось спросить отца. Он жив, ему восемьдесят семь. Но в первый день не пошла. Боялась принести к нему тетрадь как обвинение и потребовать ответ за вечер, который он, возможно, даже не помнит.
Дома сын увидел моё лицо.
— Что случилось?
Я рассказала. Он слушал, сидя на подлокотнике дивана. Потом спросил:
— Ты сама никогда такого не думала?
Я сразу ответила:
— Нет.
Он посмотрел внимательно. Я вспомнила ночь, когда он был маленький, плакал, а я ходила по комнате и мечтала, чтобы кто-нибудь забрал меня одну хотя бы на сутки.
Вспомнила, как однажды сказала подруге: «Я больше не хочу быть ничьей мамой сегодня». Мы обе засмеялись. Потом я купила сыну молоко и поехала домой.
— Думала, — призналась я.
Сын кивнул.
— Ты меня при этом любила?
— Конечно.
— Может, и бабушка так.
Я хотела ухватиться за его простое объяснение. Но он добавил:
— Только не надо сразу делать вид, что тебе не больно. Мне бы тоже было больно такое прочитать.
Я была ему благодарна. Оказалось, можно понимать и всё равно плакать.
***
Тетрадь я не дочитала. Прочитала несколько соседних страниц, потом остановилась. Там были записи не только обо мне. Про ссоры с отцом, деньги, чувства, которые она никому не объясняла.
Я поняла, что могу найти ещё много такого, после чего захочу устроить разбирательство без неё. А мама не оставляла эту тетрадь как письмо дочери. Не просила прочитать. Она просто писала, когда было трудно.
Я долго думала, имею ли право дальше. Готового ответа не нашла. Но сейчас решила не читать.
Положила в папку. Не сожгла. Не выкинула. Мне не хотелось уничтожать её голос только потому, что он оказался неудобным.
На следующий день снова приехала разбирать шкаф. Среди вещей нашла старую блузку. Не ту школьную, другую. Мама сама шила. На внутреннем шве аккуратные мелкие стежки.
Я погладила ткань и подумала: сколько раз её руки делали для нас то, чего ей в тот день уже не хотелось.
***
С отцом я поговорила через неделю. Без тетради. Сначала спросила про те годы.
Он стал вспоминать работу, знакомых, поездку, о которой я почти забыла. Потом я спросила:
— Мама сильно уставала?
Он кивнул.
— Конечно. Все уставали.
— А дома кто помогал?
Отец посмотрел на меня.
— Я всё тяжёлое делал. Ремонт, сумки, если вместе ездили.
— А каждый день? Готовить, стирать, проверять уроки?
Он пожал плечами.
— Она лучше знала.
Я почувствовала знакомую злость. Но не стала повышать голос.
— Ты мог научиться.
Отец долго молчал. Потом сказал:
— Наверное, мог.
Я рассказала про блузку. Про его слова: «Чего она у тебя раскричалась». Он не помнил. Не отрицал, но не помнил.
— Я тогда не понимала, как ей было, — сказала я.
Он посмотрел в окно.
— Я тоже много чего не понимал.
Это было всё. Ни торжественного покаяния, ни подробного разговора на три часа. Я не стала вытягивать больше. Нам обоим было уже тяжело.
***
После той находки мама стала вспоминаться иначе. Не хуже. Подробней.
Раньше я говорила: любила готовить. Теперь вспоминала, что она иногда просила заказать еду, а мы отвечали, что домашнее вкуснее.
Говорила: обожала сидеть с внуком. Теперь помнила, как однажды отказалась, а я расстроилась и весь вечер отвечала ей холодно.
Говорила: ей ничего не нужно было. Теперь вспоминала, что она хотела новый чемодан и поездку с подругой. Мы купили ей плед. Она поблагодарила. Я решила, что угадала.
Ужасно хотелось исправить. Вернуться, спросить, дать выходной, не кричать из-за блузки. Но сделать это для мамы было уже нельзя.
Я не хотела превращать эту невозможность в пожизненное наказание себе. В четырнадцать я была ребёнком. Позже — взрослой, которая многое могла заметить. Одно не отменяло другого.
***
Однажды невестка позвонила попросить забрать внучку. Я согласилась. Потом спросила:
— А ты куда?
Она замялась.
— Просто одна хочу погулять. Ничего срочного.
Я почти сказала: «Ну тогда можешь с ребёнком». Уже готовая фраза стояла на языке.
Вместо этого ответила:
— Хорошо. Гуляй.
Она помолчала.
— Спасибо.
Я забрала внучку. Мы поели, порисовали, посмотрели в окно на мусоровоз. Через два часа я устала и позвонила сыну, чтобы он пришёл к оговорённому времени.
Не героически просидела весь день. Не обиделась, что теперь моя очередь уставать. Помогла столько, сколько могла. Сын пришёл. Забрал дочку. Сказал спасибо.
Мне вдруг стало ясно, что забота не обязательно должна заканчиваться чьим-то полным исчезновением в чужих нуждах.
***
Тётя Валя недавно спросила, что я сделала с тетрадью.
— Храню.
— Читала ещё?
— Нет.
Она кивнула.
— Может, когда-нибудь. А может, и не нужно.
Мы пили чай. Тётя рассказала, что мама в молодости очень смешно танцевала. Неумело, но радостно. Я не знала. У меня даже фотографии такой не было.
— Мы поедем в воскресенье к ней? — спросила я.
— Поедем.
На кладбище я не читала вслух запись. Не обещала стать безупречной дочерью задним числом. Убрала листья, поставила цветы, долго стояла.
Сказала только:
— Мам, я тебя слышу.
Не уверена, имеет ли смысл говорить так после смерти. Но для меня имело.
***
Теперь, когда кто-то произносит про женщину «она никогда не уставала от семьи», я не спорю сразу. Только думаю, откуда мы это знаем.
Мама иногда уставала. Иногда жалела. Иногда мечтала уйти. И всё равно любила меня. Любовь оказалась больше той безупречной картинки, которую я сама для неё приготовила.
На моей кухне стоит её кастрюля. Я пользуюсь. Недавно собиралась варить суп, посмотрела на неё и решила, что сегодня не хочу. Сделала бутерброды. Позвонила сыну, сказала, что завтра не смогу посидеть с внучкой: у меня свои планы.
Он ответил:
— Хорошо, мам.
И вечер продолжился. Ничего не разрушилось от того, что я однажды выбрала себя. Жаль, что маме это давалось намного труднее.
Смогли бы вы принять, что любящая мать иногда сожалела о материнстве? Нужно ли читать дневник умершего близкого до конца — или у человека и после смерти должно остаться место, которое принадлежит только ему?





