Валентина проснулась в шесть утра и не встала.
Это был первый признак. Раньше она вскакивала по будильнику, который заводила не для себя, а для Геннадия. Он не умел просыпаться сам. За тридцать два года так и не научился.
А в то утро будильник молчал, потому что Геннадия в квартире не было. Уже четвёртый месяц. И Валентина лежала на спине, смотрела в потолок и слушала, как за стеной соседский мальчик разучивает гаммы. Фальшиво, старательно, с паузами.
Она подумала: как хорошо. И тут же испугалась этой мысли.
Я рассказываю эту историю, потому что Валентина попросила. Мы с ней работали в одной поликлинике двадцать лет назад, потом разошлись, а прошлой зимой столкнулись в очереди за хурмой на рынке. Она была в светлом пальто, без шапки, с короткой стрижкой. Я её не сразу узнала.
«Валя?»
Она обернулась. Улыбнулась так, будто ждала именно меня.
«Пойдём кофе пить. Мне надо кому-нибудь рассказать, а то сама себе не поверю».
Мы зашли в кафе на углу, и она говорила два часа. Я почти не перебивала.
Геннадий не был злым человеком. Валентина это повторяла несколько раз, как будто боялась, что я подумаю иначе. Не пил, не бил, зарплату приносил. Но у него была особенность, которую она тридцать два года называла характером, а потом вдруг поняла, что это просто равнодушие.
Он не интересовался ею. Вообще.
«Я тридцать два года жила с человеком, который ко мне был равнодушен. Зачем я это делала так долго?», — сказала Валентина и отпила кофе.
А я вспомнила, какой она была двадцать лет назад. Суетливая, вечно виноватая, вечно опаздывающая. Извинялась за всё подряд. За то, что заняла чужую кружку в ординаторской. За то, что попросила подменить на полчаса.
Теперь передо мной сидела другая женщина. С прямой спиной и спокойными глазами.
Ушёл он в августе.
Сказал, что давно встречается с Ларисой из бухгалтерии. Ларисе сорок три, у неё квартира на Левом берегу и взрослый сын.
Валентина стояла в коридоре и смотрела, как он завязывает шнурки. Левый, потом правый. Всегда в таком порядке.
«Ты хоть что-нибудь скажешь?» — спросил он.
Она хотела сказать многое. Что потратила на него лучшие годы. Что отказалась от ординатуры, потому что ему не нравилось, когда она задерживалась. Что перестала рисовать, потому что он однажды сказал: «Ну и мазня».
Но вместо этого сказала:
«Ключи повесь на гвоздик».
Первую неделю она ждала, что станет плохо. Что навалится тоска, бессонница, ощущение брошенности. Подруга Ира звонила каждый день и говорила трагическим шёпотом: «Валенька, держись». Как будто кто-то умер.
Но плохо не стало. Стало тихо. И в этой тишине Валентина впервые за много лет услышала собственные мысли. Они оказались неожиданно внятными.
Она сняла надоевшие до чертиков бежевые шторы и повесила веселые, с мелкими васильками. Любовалась, как свет проходит сквозь ткань, и васильки становятся почти настоящими.
В октябре она вернулась к своим акварелям. Мне она это рассказывала смущённо, как будто призналась в чём-то неприличном.
«Понимаешь, я ведь в молодости хорошо рисовала. Учительница в школе говорила, что у меня чувство цвета. А потом… Потом Гена сказал про мазню, и я убрала краски на антресоли.».
Первая акварель получилась корявой. Яблоко, похожее на грушу. Но Валентина повесила её на стену в кухне.
«Знаешь, что самое странное?»- сказала она мне в кафе.- «Я не злюсь на него. Я злюсь на себя. За то, что почему-то ждала разрешения жить».
К зиме она привыкла к одиночеству. Вернее, обнаружила, что это не одиночество. Это просто жизнь без постоянной необходимости быть кем-то для кого-то.
Она завтракала медленно. Читала за едой, чего Геннадий терпеть не мог. Ходила гулять вечерами без цели, просто бродила по улицам и разглядывала витрины. Один раз зашла в магазин и купила себе красное платье. Потому что красивое.
Дочка Катя звонила из Новосибирска, волновалась.
«Мам, тебе правда нормально? Может, приехать?»
«Катюш, мне хорошо. Не нормально, а хорошо. Чувствуешь разницу?»
Катя не чувствовала. Ей тридцать, и она пока не знает, что «нормально» и «хорошо» иногда живут на разных планетах. Ничего, узнает. Хорошо бы попозже.
В декабре Валентина впервые произнесла это слово. Вслух, перед зеркалом, застёгивая пальто.
«Я счастливая».
Сказала и замерла. Проверила, не врёт ли. Прислушалась к себе, как врач прислушивается к дыханию пациента.
Не врала.
Мы допили кофе. Валентина расплатилась за двоих, хотя я спорила. Вышли на улицу, и она вдруг остановилась, подняла лицо к небу. Шёл мелкий снег.
«Знаешь, чего я боюсь?»— сказала она. — «Что привыкну. Что это ощущение свободы станет обычным и я перестану его замечать».
Я посмотрела на неё. На короткую стрижку, на светлое пальто, на снежинки, тающие на воротнике. И подумала: нет, Валя. Такое не становится обычным.
Но ничего не сказала. Просто обняла её. И мы пошли в разные стороны по заснеженной улице, каждая к своему дому, каждая к своей тишине. Только у Валентины тишина была выбранная. А у меня…
Но это, пожалуй, другая история.






