Ты даже не плачешь. Неужели маму совсем не жалко?» — сказала сестра на похоронах. Она не знала, что я делала в три часа ночи
Я держала в руке чужую шариковую ручку. Не помню, кто мне её дал. Синяя, с погрызенным колпачком. В другой руке был телефон, который постоянно загорался.
Кто-то не мог найти адрес. Кто-то спрашивал, во сколько приехать. Тётя Рая хотела уточнить, нужно ли брать с собой хлеб. Муж написал: «Я нашёл её очки. Привезти?»
Я отвечала коротко. Говорила, куда идти. Проверяла, чтобы никто из пожилых родственников не остался стоять. У моей сестры дрожали руки, и я забрала у неё сумку, потому что она всё время её роняла.
Маму звали Людмила. Ей было семьдесят пять. Ещё неделю назад она ругала меня за то, что я покупаю слишком дорогие яблоки: «Сейчас такие же есть в два раза дешевле, просто ты ленишься пройти дальше».
Теперь яблоки лежали у неё на кухне, и никто не знал, что с ними делать.
Сестра остановила меня у двери.
— Ты можешь хоть минуту не заниматься своими списками?
— Я сейчас закончу.
— Когда закончишь? Когда всё будет убрано, все накормлены и можно будет поставить галочку? Ты даже не плачешь. Неужели маму совсем не жалко?
Несколько человек повернулись. Муж двинулся ко мне, но я остановила его взглядом.
— Даша, не сейчас.
— Конечно. У тебя всегда не сейчас.
Она ушла к тёте Рае. Я посмотрела на ручку и вдруг поняла, что всё это время так сильно её сжимала, что след остался на ладони.
Мне сорок девять, сестре сорок пять. С детства я была той, которая «разберётся», а Даша — той, которую нужно утешить. Эти роли никто нам торжественно не выдавал. Просто я раньше научилась застёгивать пальто, она дольше плакала перед садиком, и семья сделала далеко идущие выводы.
Я их поддерживала. Любила, когда мама говорила: «Хорошо, что у меня есть ты». От такой фразы можно годами не замечать, насколько страшно тебе самой.
В первые дни после маминой смерти я действительно почти не плакала. Держала телефон возле подушки. Записывала, кому позвонить. Искала платье, которое мама любила. Ссорилась с молнией на чёрной юбке. Не могла выбрать фотографии, потому что на одной мама выглядела усталой, на другой была слишком молодая, на третьей мы стояли вместе, и меня раздражало собственное лицо.
Люди задавали вопросы, на которые надо было отвечать. Если я молчала, они повторяли. Если говорила «не знаю», спрашивали, кто знает. Поэтому я начинала знать.
В три часа ночи, о которых сестра ничего не знала, я сидела на полу маминой кухни. Пришла забрать несколько вещей и осталась. Свет не включала, только лампу над плитой.
На столе стояла чашка с отбитой ручкой. Мама не выбрасывала её, потому что «из неё кофе правильный». Я могла тысячу раз спорить с ней о ненужной посуде. Но в ту ночь взяла чашку, прижала к груди и не смогла поставить обратно.
Я не рыдала. Просто дышала как-то неудобно, будто в комнате стало мало воздуха. Потом набрала мамин номер. Не потому, что забыла. Я прекрасно знала, что она не ответит.
Хотела услышать сообщение голосовой почты. Её собственный голос: «Это Люда. Я сейчас не могу. Перезвоню».
Три короткие фразы. Обещание, которое раньше раздражало, потому что она часто забывала перезвонить. Теперь я слушала его снова и снова.
Утром муж нашёл меня на кухне, когда приехал за мной.
— Почему не позвонила?
— Не хотела будить.
Он присел рядом, не стал спорить с этой очевидной глупостью. Мы сидели на полу среди пакетов. Потом он согрел мне воду, и я пошла умываться. Через полчаса уже отвечала родственникам ровным голосом.
Даша этого не видела. Она жила на другом конце города, приезжала вечером, плакала на мамином диване и спрашивала, как теперь жить. Я гладила её по спине и говорила, что не знаю. Она слышала, наверное, что всё равно знаю. Потому что руки у меня не дрожали.
После похорон мы собрались дома. На столе стояло слишком много еды. Почти всё принесли другие люди, но все спрашивали меня, где тарелки и можно ли взять эту кастрюлю.
Даша сидела возле окна. Ей подкладывали кусочки, обнимали за плечи. Тётя Рая сказала:
— Она чувствительная. А ты молодец, держишься.
Я вдруг устала от обеих половин этой похвалы. От того, что сестре оставили чувства, а мне — хорошую организацию.
— Я не молодец, — сказала я. — Я просто стою.
Тётя Рая растерялась. Муж быстро предложил ей чай, и разговор повернул в другую сторону.
Когда все ушли, Даша хотела уехать тоже. Я попросила её остаться на десять минут. Она взяла пальто, но не надела.
— Ты обиделась, — сказала она.
— Да.
— Я была не в себе.
— Я понимаю. Но ты сказала это при всех. Будто я пришла на чужие похороны проверить, хватило ли бутербродов.
Она опустила голову.
— Ты всё время такая собранная. Я смотрела на тебя и не понимала. Мне хотелось, чтобы ты тоже… Не знаю. Чтобы было видно.
— Что видно?
— Что тебе так же плохо. Тогда я хотя бы не одна.
Я села на стул. У меня болели ноги. Передо мной лежала та синяя ручка: каким-то образом я принесла её домой.
— Мне плохо, — сказала я. — Но я не умею делать так, чтобы это совпадало с чужим ожиданием. Иногда всё нормально на вид. Потом я слышу, как лифт едет на мамин этаж, и не могу выйти из него. Ты хочешь, чтобы я плакала рядом с тобой. А я всё время думаю, кто возьмёт трубку, если заплачу.
Даша медленно сняла пальто.
— Ты могла попросить меня.
— Могла. Не попросила. Считала, что тебе и так тяжело. А теперь злюсь, что ты решила, будто мне легко. В общем, я тоже не очень разумно себя вела.
Она села напротив. На столе оставался пирог, который мама не любила: говорила, что в нём много теста и слишком мало начинки. Мы обе посмотрели на него одновременно.
— Она бы сейчас уже пересчитала все куски, — сказала Даша.
— И спросила, зачем брать такой большой.
Сестра засмеялась сквозь слёзы, а у меня впервые за весь день задрожало лицо. Я прижала ладонь ко рту. Даша протянула мне салфетку.
— Не для доказательства, — быстро сказала она. — Просто вот.
Мы ели этот неудачный пирог. Очень медленно. Пили давно остывший чай. Я рассказала про мамину голосовую почту. Даша попросила дать послушать и потом долго держала телефон у уха, хотя запись уже закончилась.
— Мне надо тоже сохранить, — сказала она.
— Попробуем разобраться.
Здесь я снова почти превратилась в человека, который всё организует. Но сестра добавила:
— Только не ты одна. Я поищу, как. Завтра скажу.
На следующий день она позвонила утром. Не спросила, как я. Сказала, что сама обзвонит родственников, которые ещё хотели что-то уточнить, а я могу не отвечать несколько часов.
Я хотела объяснить, что там разные вопросы, что у каждого свой характер, что тётя Рая будет повторять одно и то же. Потом услышала собственный голос и остановилась.
— Хорошо. Спасибо.
Я вышла на улицу без списка. Купила хлеб. Увидела витрину с полотенцами и вспомнила, как мама всегда трогала край, проверяя ткань. Постояла возле неё, пока продавщица не спросила, помочь ли.
— Нет, — сказала я. — Я просто смотрю.
Женщина кивнула и отошла. Иногда это вся необходимая помощь: позволить человеку постоять, не требуя немедленно объяснить, что с ним происходит.
Через две недели мы с Дашей начали разбирать мамины вещи. Сразу выяснилось, что наш разговор не сделал нас одинаковыми. Она хотела оставить почти всё. Я считала, что три одинаковые кофты никому не нужны.
— Ты опять торопишь, — сказала она.
— А ты опять думаешь, что если я могу положить кофту в пакет, значит, ничего не чувствую.
Мы обе замолчали. Устали. Сели на кровать, которая вдруг показалась слишком ровно застеленной.
— Давай сегодня только кухонный ящик, — предложила Даша. — И остановимся.
Там нашлась связка резинок, старые свечи, двадцать одинаковых пластиковых крышек и наши школьные записки. Мама хранила даже мою просьбу: «Не буди, я уже встала», которую я приклеила на дверь в четырнадцать лет.
Даша держала записку и смеялась:
— Ты уже тогда пыталась всё уладить заранее.
— А ты где-то тут точно писала, что больше никогда со мной не разговариваешь.
Мы нашли и это. Мама не выбросила ни мою деловую записку, ни сестрино обещание вечного молчания.
Она знала нас обеих. Не всегда справедливо делила внимание, иногда ошибалась, иногда сравнивала. Но в этом ящике мы почему-то были одинаково важными: собранная девочка и девочка, которая очень громко чувствует.
Мамину чашку забрала я. Даша взяла маленький поднос. Ни одна не потребовала объяснения, почему именно это.
Сейчас сестра иногда плачет посреди разговора. Я иногда не плачу неделями. Потом открываю шкаф и вижу пакет, который мама отдала мне для продуктов, хотя у меня были свои, и всё рушится на несколько минут.
Мы больше не спрашиваем друг у друга: «Почему ты так?» Иногда спрашиваем: «Тебе сейчас говорить или просто посидеть?» Это гораздо проще и полезнее.
Не могу сказать, что тот разговор сразу сделал нас ближе. Смерть вообще редко улучшает людей по удобному расписанию. Были ещё раздражение, усталость, обиды из-за вещей, неловкие звонки.
Но на прошлой неделе Даша прислала мне фотографию яблок.
«Нашла те, которые мама советовала. Действительно дешевле».
Я засмеялась. Потом заплакала. Потом написала: «Она сейчас была бы очень довольна».
И сестра не стала уточнять, какое из этих чувств было настоящим.






